Что может быть страшнее смерти ребенка? К тому же смерти насильственной, которая и сама-то по себе куда ужаснее всех прочих именно что своей скоропостижной внезапностью, а уж тем более в случае, если речь идет о ребёнке, которому жить бы да жить. Что может быть страшнее убийства младенца, убийства настолько жестокого, что от подробностей его содрогнулся бы и сам Джек Потрошитель? Что может быть страшнее убийства, совершенного врачом, тем, кто давал клятву беречь и защищать? Только то, что этим врачом можешь оказаться ты сам. И убивать тебе придётся снова и снова, потому что не будет иного выхода…
Я начинаю свой последний рассказ с тяжёлым сердцем. Боюсь, он доставит немалое разочарование читателям — и не только из-за того, что в этой истории моему знаменитому другу отведена крайне незначительная роль. Холмс со свойственной ему прозорливостью был против обнародования моего, увы, не самого достойного участия в деле ликвидации Уайтчепельского чудовища, деликатно именуя тот эпизод «врачебной ошибкой» и полагая, что придание гласности неких подробностей, ранее неизвестных широкой публике, оттолкнет часть читателей и заставит их разочароваться в авторе знаменитых «Записок» если не как в литераторе, то уж наверняка как в человеке достойном.
Я разделяю его опасения, но не считаю возможным умолчать о собственной незавидной роли в событиях, последовавших за достопамятным фиаско объединённого марша партии неогуманистов и фашистов Британии в то незабываемое воскресенье, когда чуть ли не треть Лондона вышла на Кейбл-стрит, чтобы преградить дорогу приспешникам сэра Освальда. В тот день я ощутил истинную гордость за соотечественников: они сумели показать высшую степень своего недовольства правительством, не прибегая при этом к революции — средству излишне радикальному и относящемуся в разряду тех опасных лекарств, которые слишком часто оказываются страшнее самой болезни.
— Все люди братья! — сказала мне в то утро юная леди с красной повязкой на рукаве и очаровательным акцентом урождённой кокни. И добавила решительно, хотя и после крохотной паузы: — И вы, значица, тоже.
Полагаю, она догадывалась, кто я такой, этим и была обусловлена её заминка перед последним утверждением. Догадывалась, а, может, и знала наверняка. Но всё равно сочла нужным так сказать, и вряд ли лукавила при этом. Мы сражались с нею бок о бок перед баррикадой, как же пафосно это звучит. Но ведь мы и на самом деле сражались, защищая не просто сваленную на перекрёстке груду старой мебели — мы защищали будущее. Не от врагов Британии, не от ужасных пришельцев с Марса и даже не от фашистов, которых мне есть за что не любить, поскольку трудно с приязнью относиться к тем, кто собирается сбросить тебя в жерло рукотворного вулкана. Увы. В то необычайно солнечное утро мы сражались против доблестных лондонских полицейских, просто выполнявших отданный сверху приказ. И не их вина, что в то воскресенье им было приказано охранять британских неогуманистов, решивших устроить показательный марш по Кейбл-стрит с последующими столь же показательными погромами на ней же. Сбрасывание всех не успевших скрыться ундерменшей в Пекло должно было заменить праздничный салют и стать достойным завершением воскресного дня. Ибо с точки зрения истинных ультраправых с их лозунгом «Земля для людей!» заселённый всяческим отребьем Ист-Энд был язвой на теле Лондона и давно нуждался в лечебном прижигании.
Как потом писала «Таймс», правительство выделило на охрану трёхтысячного марша десять тысяч полицейских, причём треть составляла полиция конная, превратившаяся в страшную силу после введения в строй верховых механоидов. Такую же цифру указала и «Полицейская газета», которой я склонен доверять больше. Плюс три тысячи самих участников марша, но они-то как раз в драку так и не вступили, за очень редким исключением. В оценке же количества лондонцев, что не сговариваясь вышли на Кейбл-стрит выразить свой гражданский протест против высочайше одобренного геноцида, мнение прессы разделилось. Ультра-левая «Морнинг стар», например, утверждает, что их было не менее полумиллиона. Более консервативная «Ньюсуик» придерживается вдвое меньшей цифры, а «Таймс», будучи голосом правительства, и вообще говорит о каких-то жалких ста тысячах. Мне в тот день было не до подсчётов, и потому я не возьмусь утверждать, кто из газетчиков оказался ближе к истине. Но даже и сто тысяч — уже довольно ясное и недвусмысленное волеизъявление народа, показавшее, насколько низко он оценивает своего нынешнего монарха, симпатизирующего недавнему врагу и готового предать интересы Британии ради прелестей дважды разведённой немецкой шпионки. Полагаю, что если бы партии британских коммунистов пришла на ум гениальная идея устроить шествие по Пикадилли — они, разумеется, вряд ли нашли бы там сторонников и поддержку доброжелательно настроенной публики. Но и такого ожесточенного сопротивления не встретили бы тоже. В такие минуты я горжусь тем, что я британец. Хотя сам по себе повод и достаточно горький.