Начитавшись монографий о Шабтае Цви, о его адептах и ниспровергателях, я не надеялся, что когда-либо встречу хоть одного из его последователей. В 1666 году они исчислялись тысячами. Сейчас саббатианцев можно пересчитать по пальцам, и они, как утверждали специалисты, уже давно не воспринимают себя как часть религиозной секты. По ходу чтения я делал свои открытия о потомках Шабтая и Якова Франка — от Мицкевича до Луи Брэндайса (Louis Dembitz Brandeis), первого верховного судьи США из евреев, семьи франкистов. Никто из них вроде бы не скрывал своей семейной истории, но в моем воображении их родословная и их идеология казались мне окруженными облаком секретности, тайны и мистики. По слухам, даже потомки саббатианцев опасаются говорить о своем семейном прошлом и своей якобы двусмысленной ситуации в настоящем. В книге Ченгиза Сисмана один из саббатианцев, наш современник, говорил об атмосфере скрытности в истории его семьи чуть ли не как о фрейдистском табу: «Суть дела заключалась в том, что в семейной истории существует нечто, что хорошо известно среди своих и о чем, в принципе, ты можешь спросить у близких. Но чем меньше ты об этом знаешь, тем лучше. Да, мы неким образом отличаемся от всех остальных на свете, и это отличие невозможно сформулировать. Было ясно, что это отличие существует, но об этом отличии нельзя никому говорить — и мне об этом отличии тоже не сообщалось. Я до сих пор не знаю, в чем состоит это мое отличие от всего остального мира. Мне известно, что отличие есть, хотя в чем оно состоит, я не знаю. И в этом секрет. Но это значит в конечном счете, что я ничего не знаю об этом отличии, хотя мне хорошо известно, что это отличие существует».
Именно такого рода соображения подсказывали мне, что не следует особенно копаться в происхождении тех, чьи предки могли бы быть, по моим соображениям, саббатианцами. Один из яростных разоблачителей дёнме в рядах идеологов революционного движения младотурок сравнивал саббатианцев с рыбой сазаном: как будто в зеркальной чешуе этой рыбы, где каждый может разглядеть свое лицо, наивные турки видят в секте дёнме то, что выгодно лишь самим дёнме. Использование рыбы как политической метафоры неудивительно для нации, где кулинарные рецепты в семье выдают твое этническое происхождение. Скажи мне, что ты ешь, и я скажу, кто ты. Точнее, откуда ты. Пища — часть приобщения к телу религии, материальный залог общности со своими предками. Чужое прошлое через еду становится твоим телом — вроде связи чечевичной похлебки с мотивом избранности и первородства в Библии, когда Иаков выкрал у своего брата Исава право на отцовское благословение, сумев отвлечь внимание голодного Исава похлебкой. (Это была, заметьте, красная чечевица — под цвет волос рыжего Исава.) Вино и хлеб (просфора) в ритуале евхаристии — единение с телом и кровью Христа. Новое блюдо, новая кухня — приобщение к истории людей, с которыми ты сталкиваешься. Так, опробовав какую-нибудь нафаршированную куриную шейку в лондонском ресторане, обедающий как бы приобщался к неведомому для него прошлому еврейских местечек, давно исчезнувших с лица земли.
Я узнал о книге Эсин Эден (Salonika: Family Cookbook) из монографий о саббатианцах еще в Лондоне. Я заказал эту книгу по Интернету, и оказалось, что это история Салоник 1900-х годов через рассказ о домашних кулинарных рецептах, которые Эсин узнала в детстве от своей матери и тетушек в традиционной семье саббатианцев. Это крайне любопытное руководство по кулинарии саббатианцев обрамлено двумя эссе — экскурсами ее соавтора Никоса Ставрулакиса в историю дёнме с эпохи Шабтая Цви до наших дней и картинами жизни в Салониках как семейной истории самой Эсин Эден. Кто бы мог подумать, что Эсин Эден живет и здравствует в Стамбуле, разъезжает по всему миру и, более того, она хорошая приятельница стамбульского эссеиста и издателя Османа Денизтекина.