М. Могильнер, исследуя мифологию представителей русского революционного подполья, пишет о том, что, «подобно любой мифологии, мифология Подпольной России не была способна к частичной модификации и саморазвитию. Она представляла собой законченную модель мироздания, где каждый элемент поддерживал следующий и зависел от предыдущего. Парадоксы и сомнения не допускались в этом мире, ибо они угрожали его тотальности. Революция 1905–1907 годов, уничтожив заслонки между двумя Россиями, предопределила конец монологизма подполья. Ядро семиосферы продолжало генерировать все то же нормативное послание через литературу и другие тексты, но на периферии оно больше не находило адекватного отклика. Назывался прежний „пароль“, а в ответ — неузнавание, замешательство, молчание. Система работала со сбоями, а ведь это было очень опасным симптомом — симптомом распада былого единства семиосферы»
[520].В результате на место прежнего героя-борца, готового ради общего дела принести себя в жертву, приходит разочаровавшийся, утративший ориентиры интеллигент, балансирующий на грани безумия. Сологубовский Триродов, однако, нарушает чистоту данной схемы
[521]: он, как и многие другие представители подполья, выходит наверх, но выходит не ослабленным, а еще более сильным и убежденным в необходимости радикального преображения мира. Отказавшись от роли революционера-подпольщика, он в буквальном смысле взмывает в небо, увлекая за собой тех, кому предназначено быть лишь послушными исполнителями его воли. В эпоху всеобщего разочарования апатичный и равнодушный к людям Триродов находит источник силы в поэтическом слове, позволяющем ему осуществлять различного рода магические операции. В этом смысле он является наследником сверхчеловеков-либертенов маркиза де Сада, у которых, кроме убийства, есть только одна прерогатива — слово. По словам Ролана Барта, «господин — это тот, кто говорит, кто полностью располагает речью, объект — это тот, кто молчит, кто лишен всякого доступа к речи, поскольку не имеет даже права воспринять слово господина <…>» [522].Переосмыслив опыт крушения революционной идеи, порожденной литературоцентричным по своей природе русским радикальным сознанием, Сологуб в «Творимой легенде» предложил новую модель взаимоотношений мира и поэта: Триродов преобразует реальность не из любви к людям, а из любви к слову; мир же является для него лишь огромной лабораторией, в которой он может удовлетворить свое стремление к абсолютной поэ(ли)тической власти.
Андрей Белый, семь его возлюбленных и одна мать
Тексты Андрея Белого столь очевидно пригодны для психоаналитических штудий, что без какого-либо насилия могут быть помещены в учебные хрестоматии. В мемуарной и автобиографической прозе писатель подробнейшим образом рассказал про первые миги сознания и не до конца осознаваемые влечения, про мать и отца, их семейные отношения и их травматическое воздействие на формирующееся «Я» Бориса Бугаева. Автор «Петербурга» и «Москвы», «Котика Летаева» и «Крещеного китайца» производит впечатление человека, нечаянно перепутавшего свой рабочий стол с кушеткой психоаналитика. Белый провоцировал на обнаружение у себя широкой гаммы комплексов — эдиповых и кастрационных, гомосексуальных и нарциссических… Эта особенность личности и творчества Белого не могла не обратить на себя внимание критики. В. Ф. Ходасевич, первооткрыватель темы, и его современные последователи двинулись по пути, указанному самим писателем: в центре их внимания оказались внутрисемейные проблемы Бугаевых, образы отца, матери и сына, появляющиеся, начиная с «Петербурга», во всех романах позднего Белого
[523].В данной статье нас интересует объект влечений Андрея Белого: образы возлюбленных, механизмы опознания избранницы и способы осмысления любовной близости — родства.
Соловьевский культ Вечной Женственности, уже сам по себе предполагающий смешение духовного экстаза с экстазом эротическим, в полной мере был унаследован и развит поколением младосимволистов. А. Белый, А. Блок, С. Соловьев, В. Иванов на разные лады переживали и перепевали любовь к Подруге Вечной или Прекрасной Даме, к Жене, облеченной в Солнце или же окутанной «голубым покровом». Любовь Небесная искала в их жизнестроительных мифах воплощения, Подруга Вечная приобретала более или менее четкие очертания подруги земной. У Блока, Иванова — более четкие, у Белого — менее. Блок и Иванов предпочитали «мистически влюбляться» в знакомых женщин, в конечном счете — в своих собственных жен. Белый — в чужих и как можно более недоступных.
Перечень мистических возлюбленных Белого не то чтобы очень велик, но и не так уж мал. Их семеро.