— Вторая треть Есенина будет выступать в амплуа чтеца-декламатора. Вчера ты читал не щадя сил. Блоку и мне. Скажешь, не устал? Устал, Серёжа, да ещё как! Мозгом устал, нервами, сердцем. А как только здесь узнают, что ты чертовски талантлив, а этого скрыть невозможно, ибо сам ты рвёшься в прессу, как только узнают, так и начнут эту вторую треть Есенина рвать на части. Это я тебе не для красного словца говорю, а даю точную формулировку положения. Редактору, если он этого пожелает, прочесть стихи надо? Надо. При иных редакциях есть литературные кружки и активы. Примут у тебя два-три стихотворения в журнал, и сразу приглашение: «Вы, Сергей Александрович, как наш новый автор, выступите, пожалуйста, у нас в кружке завтра в семь часов вечера». Что ты ответишь? Да у тебя и выхода не будет, как ответить: «Пожалуйста, с удовольствием, тем более что я все свои стихи знаю наизусть». И будет эта несчастная треть Есенина с выражением, с мастерством, с пафосом читать на одном, потом на другом, на третьем кружке или активе. А там, глядишь, на тумбе афиша: «Литературный вечер там-то, тогда-то, во столько-то часов. Выступают такие-то и такие-то, и тут же — честь по чести — Сергей Есенин читает свою поэму «Русь». Может быть, ты скажешь сейчас мне, что откажешься? Можешь клясться мне любыми клятвами, не поверю. Выйдешь на сцену или там эстраду и будешь читать как миленький. Да ещё и огромное удовольствие получишь. И, уж конечно, голосовые связки жалеть не будешь.
Больше скажу: появится азарт, соперничество, соревнование. Захочется тебе перещеголять не только Сергея Городецкого, но и Константина Бальмонта, и душку Игоря Северянина.
Едва Мурашёв, сделав паузу, начал допивать остывший кофе, Есенин уже без задора спросил:
— Ну а на что обрекаешь ты, Михаил Павлович, последнюю треть Есенина?
Мурашёв удивлённо вскинул густые брови, словно не веря, что Есенин сам не догадался, куда деть себя в часы, когда он не устраивает в печать написанное и не потрясает аудиторию своим вдохновенным чтением.
Хрипловатым и поскучневшим голосом Михаил Павлович сокрушённо произнёс:
— А я-то, деревенщина, думал, что поэты не только печатаются и декламируют, но и пишут, так сказать, творят.
Есенин молчал. Мурашёв не без насмешки добавил:
— А то ни печатать, ни декламировать будет им, этаким поэтам, нечего.
Есенин вспыхнул. Он понял, что последний его вопрос был попросту глуп и, главное, несправедлив по отношению к самому себе. Он-то ведь даже представить себя не мог без того, чтобы всегда — не только наяву, но и во сне, — как это выразился Брюсов, не «искать сочетания слов», не слагать стихи.
— Для меня, Михаил Павлович, дышать и писать — это одно и то же. Можешь верить, можешь нет, но я всегда складываю стихи, даже вот сейчас, хотя веду с тобой интереснейший для меня разговор после двух бессонных ночей, даже сейчас у меня нет-нет да и мелькнёт, как искра во мгле, строчка, ещё не вошедшая в строфу, потому что строфы-то этой ещё нет. Поверь мне, никакие публикации, никакие выступления на вечерах не помешают мне сочинять стихи. Это — моя жизнь, моё дыхание. Это не треть Есенина, а весь Есенин. Ну а помехи в творчестве — это, видно, неизбежная вещь, как, скажем, обед, баня, солдатская служба. Если ты услышишь, что я не только бросил, а просто ленюсь писать, не верь, пожалуйста. Это будет клевета на меня.
Есенин открыл глаза. Темнота. Тишина. Пощупал рукой одеяло, подушку — чужие, незнакомые. Какие-то секунды не мог понять, где он и что с ним? Но никакой тревоги, ни малейшего беспокойства не ощутил. И вдруг всё разом вспомнил, и на него нахлынуло вчерашнее счастье. Радость бытия налила его силой, волей и действием. Не будь он сейчас в квартире Мурашёва, а в своём константиновском амбаре, он во весь голос запел бы, как поют пробудившиеся на рассвете птицы.
Во тьме он протянул руку, нащупал тумбочку, на ней будильник и коробку спичек. Чиркнул спичкой — будильник показывал полвторого. На соседней кровати лицом к стене спал Мурашёв.
Есенин прикинул: вероятно, он, не сомкнувший глаз две ночи подряд, проспал здесь весь день, вечер и прихватил толику ночи.
Не зажигая света, тихонько подошёл к окну, отодвинул гардину: ночь, рассветёт ещё не скоро. Надо лечь в постель и лежать тихо, чтобы не разбудить Мурашёва — ведь он из-за него, Есенина, тоже не спал прошлую ночь.
Так он и провёл в раздумьях, в тревожной нетерпеливой радости четыре предутренних часа, пока Мурашёв не проснулся и не спросил его тихонько и ласково:
— Серёжа, не спишь?
— Давно не сплю, — чуть не закричал Есенин, и это было похоже на утреннее петушиное кукареканье.
Он пружинисто подскочил, спрыгнул с кровати, босиком подошёл к подоконнику, раздвинул гардины и распахнул окно.
Мартовское утро ворвалось в комнату свежей прохладой, голубизной, разбавленной белёсыми прядями туманца, глуховатым воркованьем невидимых сизарей, едва уловимым шорканьем подошв по асфальту, давно очищенному дворниками от снега.