Богословский переулок. Поздняя осень двадцать первого года. Мы с Сергеем вдвоём в их длинной комнате. Сидим рядышком на узком диванчике. В печурке уютно потрескивают дрова. Сергей только что побранил меня: что я-де знаю – он всегда мне рад, могла бы приходить к нему почаще! А я, как назло, завожу обидный для него разговор:
– Мы часто слышим: „Тютчев и Фет!“ А ведь Фету до Тютчева расти – не дорасти!
На лице Есенина досада. Брови сдвинулись чуть не в одну черту. Губы плотно сжаты. Ответ прозвучал не сразу.
– Кто любит поэзию, не может не любить Фета…
– Да, – отвечаю. – Я и Фета люблю. Но Тютчев… Тютчев – гигант поэзии! Я часами могла бы читать из него наизусть. А у Фета люблю и помню вовсе не то, что ценят другие. Люблю его поздние стихи.
Добавлю для читателя: имени Тютчева я от Есенина ни разу не слышала».
Надя любила подзадорить Сергея Александровича, подразнить его неудобными вопросами. Вот один из них.
«Поздняя осень двадцать первого. Снова мы вдвоём в большой комнате на Богословском. Не помню сейчас, чем был подсказан мой вопрос:
– А сами вы считаете себя гением?
Сергей обдумывает ответ. Я мысленно делаю вывод: раз не спешит отрицать, значит, считает! И услышала:
– Вы что же, меня вовсе за круглого дурака почитаете? „Гений ли“ – ведь это только время может показать!
Но выходит всё же согласно моим невысказанным словам: примеривается к мысли о своей гениальности».
Уже примерился! Буквально через пару недель после этого разговора с Надей Есенин, по свидетельству А. Мариенгофа, без тени сомнения заявил американской танцовщице Айседоре Дункан:
– Я гений! Есенин гений… гений!.. Я… Есенин – гений.
Поэт был предельно амбициозен. Вопрос о своей гениальности (пока как возможности) он впервые поставил в письмах 1912–1913 годов к другу юности Грише Панфилову. И, как видим, положительно ответил на него через десять лет.
…И последняя запись Вольпин о её визитах в Богословский переулок.
«Врачи, по словам Есенина, любят его припугнуть: что только ему не грозит, если не бросит пить! Сегодня новое: грозит слепота!
Он это объясняет мне у себя в Богословском, с глазу на глаз. Говорю:
– Я, конечно же, тебя не брошу тогда, если ты меня сам не отстранишь – и мои глаза станут твоими глазами… Но только…
– Только – что?
– Для меня это будет запоздалым счастьем, а я не желаю строить своё счастье на твоей беде.
Нет, разговор этот нечто вроде внутреннего монолога в фильме. На деле я стараюсь успокоить Сергея. Врачи преувеличивают опасность, не так страшен чёрт, как его малюют. И всё в ваших руках: бросите пить – сохраните и глаза, и печень, и рассудок. И не время ли вам нацепить очки? Что, неохота – красоту попортит? Вы, Серёженька, изрядная кокетка.
Удалось-таки рассмешить и оторвать от непрошеных мыслей о подстерегающей слепоте. Я ещё добавила:
– Если впрямь потеряете зрение, как поэт Козлов, десяток женщин передерутся за честь и право заменять вам глаза! И вы остановите выбор, верно, на Жене Лившиц, меня отстраните, мол, ну её – поэтесса!
А он уже и думать забыл о врачах с их антиалкогольными хлопотами. Заводит речь о поэзии. Между прочим, ему и себе в успокоение, я подчёркивала, что не такой уж он пропойца, пьёт не водку, вино – и по три-четыре дня на неделе совсем бывает трезв – тогда и работает! Это не в утешение говорилось – так оно и было. Весь двадцатый и двадцать первый год Сергей Есенин пил умеренно, куда меньше, чем очень многие его друзья-приятели. Возможно, это была самая трезвая полоса в его жизни, считая со времени создания „Ордена имажинистов“».
Легкомыслен был великий поэт. Молодая женщина (вчерашняя девочка) печётся о его зрении и судьбе, готова на жертву ради любимого человека, а он уже поостыл по отношению к ней. Почти весь 1921 год прошёл у Есенина под знаком увлечения Галиной Бениславской; прервала его бурная страсть к заморскому диву – танцовщице Айседоре Дункан.
В день 26-летия поэта Бениславская и Вольпин отошли для Сергея Александровича на второй план. Но они не смирились с этим и решили ждать. Надя не сомневалась в том, что поэт быстро «перегорит», что чувство, так внезапно полыхнувшее в нём, быстротечно. «В страстную искреннюю любовь Изадоры, – писала Вольпин, – я поверила безоглядно. А в чувство к ней Есенина? Сильное сексуальное влечение? Да, возможно. Но любовью его не назовёшь. К тому же мне, как и многим, оно казалось далеко не бескорыстным».
Более чувственная Бениславская уход поэта переживала тяжело. В дневнике записывала: «Бушующего огня больше нет, есть спокойное ровное пламя. И правда, уже нету того накала страстей, уже не подкашиваются ноги и не останавливается сердце при его появлении, но просто живёшь с этим чувством, иногда лишь поражаясь его силе – ведь думала, что прошло и отпустило, а нет, просто перешло в другую плоскость. И не мучаешься больше.