Весь ресторан превращается в хаос: официанты кричат в телефоны сотрудникам, у которых сейчас нет смены, Джерри кричит Уинфилду, спрашивая, почему тот никогда никому не рассказывал про Люси, Люси кричит Билли, спрашивая, откуда появились деньги. Билли ставит «Ес, Винд энд Файер»[57]
на всю громкость, а посудомойщик бежит в алкогольный магазин поблизости и возвращается с тазом для посуды, полным бутылок шампанского. Начинают прибывать люди. Не посетители, а бывшие официанты, которые услышали новости и захотели отпраздновать, пара постоянных клиентов, настолько близких к Билли, что им позвонили лично повара, от которых еще пахнет второй работой в других ресторанах в районе. Огаст никому не говорила про деньги – даже Майле, Нико или Уэсу, – поэтому, когда она отправляет сообщение в групповой чат, они появляются через двадцать минут, запыхавшиеся и в обуви из разных пар. Исайя приходит примерно в тот момент, когда открывается пятая бутылка, сияющий, притягивающий Уэса к себе под бок и принимающий стакан для сока, наполненный шампанским, когда его передают.Огаст приехала в Нью-Йорк почти год назад одна. Она не знала ни души. Она должна была пробиваться, как всегда и делала, зарываться в серость. Сегодня, под неоновым светом бара, под мышкой Нико, с пальцами Майлы, просунутыми под ее ремень, она едва ли знает, как это ощущение называется.
– Ты хорошо поступила, – говорит ей Нико. Когда она смотрит на него, на его губах забавная улыбка, та, которая у него бывает, когда он знает то, чего не должен. Она опускает голову.
– Не понимаю, о чем ты.
Джерри притаскивает с кухни ящик из-под картошки, и Билли встает на него, поднимая целую бутылку вина.
– Все, что я хотел в жизни, – говорит Билли, – это сохранить семейный бизнес. И это было нелегко, учитывая то, как тут все менялось. Мои родители вложили в это место все, что у них было. Я делал домашку за этим баром. – Он указывает на стойку, и все смеются. – Я встретил жену за этим столиком. – Он указывает на задний угол зала, где на сиденье треснул винил, а одна сторона стола слишком сильно покосилась. Огаст всегда задавалась вопросом, почему его не заменили. – Тут мы праздновали первый день рождения моей дочери – Джерри, ты испек гребаный торт, помнишь? И он был
Все поддерживают, громко, счастливо и немного затуманенно, и звук заполняет зал до самых краев, несется над столами, липким кухонным полом и фотографией сбоку от двери мужского туалета с первого дня, когда «Билли» накормил район.
Ровно в тот момент, как Билли делает глоток, открывается входная дверь.
Зал слишком занят поглощением шампанского, чтобы это заметить, но когда Огаст бросает взгляд туда с другого конца помещения, то видит стоящую у двери девушку.
Она выглядит потерянной, немного шокированной, нетвердо стоящей на ногах. Ее волосы чернильно-черные и короткие, зачесаны назад, а щеки раскраснелись от ноябрьского холода.
Белая футболка, рваные джинсы, острые скулы, рука, покрытая татуировками. Одинокая ямочка на щеке.
Огаст кажется, что она отбрасывает стул с дороги. Возможно, бутылка с острым соусом ударяется о линолеум и разбивается. Детали размываются. Она только знает, что за секунды забывает про зал.
Джейн.
Невозможно. Здесь. Сейчас. Ее красные кеды стоят на черно-белом полу.
– Привет, – говорит Джейн, и ее голос звучит так же.
Ее голос звучит так же, и она выглядит так же, и, когда Огаст тянется и отчаянно хватает ее за плечи, они на ощупь точно такие же, какими были всегда под ее ладонями.
Телесная. Настоящая. Живая.
–
– Я не знаю, – говорит она. – В одну секунду я была… я была с тобой на путях, и ты целовала меня, а потом я… я открыла глаза, и я просто стояла на платформе, и было
– Что
– Поверить не могу, что ты это сделала, Огаст, ты могла
– Я… я думала, ты вернулась…
– Ты меня вытащила…
– Стой. – Огаст почти не слышит, что говорит Джейн. Ее мозг не успевает. – Для тебя прошла только секунда?
– Да, – говорит Джейн, – да, а для тебя сколько прошло?
Ее пальцы сжимают футболку Джейн.
– Три месяца.
–