— Да я сам перетаскаю! — закричал он; кричал, а улыбка ширилась на лице и мешала произносить слова. — Спасибо вам, товарищ комакадемии! Огромное пролетарское спасибо!
— Не мне! — ответил тот резко, уже готовясь натянуть поводья. — Солдаты сами решили. Я был против того, чтобы оставлять академию без белья.
Деев счастливо рассмеялся в ответ — как последний дурак. Смеялся не тому, что дети одеты будут (хотя и это было ох как хорошо!), а тому, что есть на земле братство — истинное братство незнакомых, но близких людей.
— Они нестираные, — предупредил всадник. — С себя снимали, только что.
Сжал ногами конские бока и тронулся прочь.
— А сапоги-то! — всполошился Деев запоздало. — Нам бы еще час-другой — и всё!
Но прямая командирская спина уже удалялась, покачиваясь…
Позже Деев таскал охапками рубахи — мятые, грязно-белые, залатанные и заплатанные, чудны́
е совершенно рубахи, — и каждый раз, неся через пути новую охапку, опускал в нее улыбающееся лицо. Пахло махоркой, крепким мужским потом, водкой, хлебом, кислой капустой. И рыбой пахло, и дегтярным мылом, и керосином, и дымом.А еще Дееву казалось, что рубахи были теплые. Нет, не казалось: они и правда — грели.
В два пополудни медицинский осмотр и рассадка по местам были окончены. Возбужденные мордочки отъезжающих гроздьями светлели в окнах вагонов, унылые физиономии не допущенных к поездке — этих было с дюжину — маячили тут же: дети ждали Шапиро, которая все бегала по составу и твердила напутствия сестрам и бывшим подопечным. И кавалеристы ждали Шапиро — чтобы проводить оставшихся до привокзальной площади, посадить на телеги и только после забрать обувь.
И собравшиеся посторонние чего-то ждали — не расходились, а толпились все гуще. Беспризорники сновали по обеим сторонам поезда, то и дело пытаясь проскользнуть внутрь; машинист уже спровадил двоих из тендера — те закопались в уголь и затаились до отправления, — а другую парочку Белая сковырнула из-под штабного вагона. Тех же, кого шуганул Деев, — из тамбуров, с крыш и тормозных площадок — было без счета.
Мамаши с младенцами кружили тут же, выискивая сестер с лицами подобрее, и совали тем детей:
— Возьми ребеночка! Мой — легкий, а ест и вовсе чуть!
— Моего возьми! Он тихий!
— Моего! Моего!..
Мужики топтались у состава, наблюдая и рассуждая.
— За деньги детей-то спасают? Или даром?
— Так даром разве что делается?..
— Куда везут-то? В Китай, к окияну с рыбой?
— В Америку, говорят! Там тоже окиян имеется…
— Детей начали увозить. Может, война?
— Да хоть бы и она! В войну хоть не голодали.
— Даешь войну, граждане!
Гомон стоял — как перед отправкой Первого московского с главного перрона.
— У-у-у-у-у! — басил паровоз, пробуя голос и перекрывая все прочие — от гудка закладывало уши.
Деев сновал по вагонам и раздавал рубахи. Решил одеть всех своих сейчас же, не дожидаясь отъезда: паровое отопление работало, но кочегарило едва-едва — без одежды и одеял дети мерзли. К тому же экипированных в белое пассажиров можно было без труда отличить от зайцев-беспризорников, так и норовивших затесаться в какое-нибудь купе.
Два десятка рубах — самым маленьким пассажирам и калекам — в штабной вагон, где командовала Фатима. Почти по сотне — в каждый из плацкартных. Оставшиеся — пара дюжин — в лазарет, лежачим.
Туда Деев пошел уже под конец раздачи. Зайти внутрь не успел — на вагонных ступенях его встретил фельдшер Буг с застывшим лицом и сурово поджатыми губами.
— Это как же понимать? — спрашивает.
А у самого ноздри ходуном ходят, как у испуганного коня.
— Как хочешь, так и понимай! — насупился Деев.
— Нет! — Буг стоял на ступенях — огромный, широкий, полностью загораживая проход и нависая над мелкорослым Деевым как туча. — Нет! Лежачих брать нельзя.
— А не бери! — огрызнулся Деев.
До отправления оставались малые минуты: ссадить пассажиров — не успеть. Да и куда их ссадишь? Не на землю же класть, под ноги толпящимся зевакам?
Ткнул стопу рубах фельдшеру в живот — держи, мол! — а тот будто не замечает.
— Я за полвека мертвых перевидал, как ты — живых, — говорит. — И вижу, ясно вижу: эти — не жильцы.
— Ты только скажи, что нужно! — Деев снова тычет рубахами в плотное фельдшерово пузо, и снова без результата. — Лекарства какие, молоко, яйца, рыбий жир… Мед, наконец! А я буду искать. И найду! Это я когда для себя — тряпка. А когда для других — зверь!
Молчит фельдшер, только пыхтит в ответ.
— У меня и деньги есть! — вспоминает Деев про спрятанные в карман серебряные кресты.
И опять фельдшеру в живот рубахами — тык! Да разве такую гору перешибешь…
— Однажды они просто перестанут просыпаться, — севшим голосом произнес Бук. — Не будет ни криков, ни корч, ни заметных глазу страданий. Все случится тихо и незаметно. Сначала не проснется один, затем второй, третий… Первые — еще до Арзамаса. Кто-то — у Самары или Оренбурга. До Самарканда не доедет никто.
Деев смотрит на посеревшее от усталости лицо фельдшера, на резко обозначившиеся морщины — и впервые верит, что тот перешагнул за семьдесят.