Со снежных гор срывался ветер. Как тысячи лет назад, несло древесным дымом, ароматом шашлыков. В недалеком поселке блеяли бараны, над мясной лавкой висел вместо рекламы сухой бычий пузырь. Сидел на табурете в дверях с мухобойкой в руках усатый продавец, умирающий от азиатской скуки. Азиз-ака каждый год издавал маленькую книжку хитрых стихов, что-то вроде узбекских басен, и с удовольствием читал их даже на улицах. По вечерам он водил нас в глубину писательского сада, под гигантский чинар, источающий накопленное за день тепло. В кирпичной печи, обмазанной глиной, замешанной на овечьей шерсти, веселый маленький узбек шлепал о раскаленный пол желтые лепешки. На скамеечке сидел Арон Шаломаев — бухарский еврей. Ему только что исполнилось семьдесят лет. Пять лет назад его приняли в Союз писателей СССР, и он так активно работал, что пьесы его шли в Хорезме и Самарканде.
«Аллах учит: любую беседу следует начинать со слов: ассалам алейкум».
Боже мой, как грустна Россия.
Вечером спадала жара. Ныли, стонали, жаловались жабы в бассейне.
Прохладный ветер сходил с гор, принося прохладу, а я утыкался в толстую книгу, прихваченную из дома.
«Се аз, Михайла Захаров сын, соликамский жилец з городищ, пишу себе изустную паметь целым умом и разумом на Анадыре реке в ясашном зимовье — сего свет отходя. Будет мне где Бог смерть случится, живота моего останетца — рыбья зуба 20 пуд целой кости, да обомков и че-ренья тесаного с пуд, да 5 натрусок…»
От письма несло пронзительной тоской.
Не азиатской, а северной — русской, непереносимой.
Дошедший до края земли Михайла Захаров прощался с миром, но не хотел уйти должником.
«…В коробье у меня кабалы на промышленных людей, да закладная на ясыря — якуцкую женку именем Бычия, да пищаль винтовка добрая. Еще шубенко пупчатое, покрыто зипуном вишневым. А что останетца, — трогательно наказывал Михайла Захаров, — то разделить в 4 монастыря: Троице живоначальной и Сергию чюдотворцу, архимариту и келарю еже о Христе з братиею. А они бы положили к Солекамской на Пыскорь в монастырь 20 рублев, и в Соловецкий монастырь 20 рублев, и Кирилу и Афанасию в монастырь 15 рублев, и Николе в Ныром в Чердын 5 рублев, и еще Егорию на городище 5 рублев. А роду и племени в мой живот никому не вступатца, — предупреждал умирающий, — потому что роду нет ближнего, одна мать жива осталась. И буде мать моя все еще жива, взять ее в монастырь к Троице Сергию.
И где изустная паметь выляжет, тут по ней суд и правеж».
Ледяная пустыня, снег. Траурные лиственницы по горизонту. Пробежит бесшумно олешек, оставит след, рассеется, как дым, тучка. А тут жаба воркует, уговаривает мягко, а вторая лает отрывисто.
О чем спор, жабы?
Аркадий Натанович любил поговорить.
А за бутылкой коньяка любил поговорить еще больше.
Однажды меня и мою жену Стругацкий-старший повел в ресторан. Конечно, хотел блеснуть, показать Дом кинематографистов, угостить раками, свести в кегельбан. Но Дом кинематографистов оказался на ремонте. На ремонте оказался и Дом архитекторов. А в шумный ЦДЛ не хотелось. В итоге оказались мы на вечерней пустой Кропоткинской рядом с магазином «Бакы». — «Значит, купим одноименный коньяк», — обрадовался Аркадий Натанович. — «Но где же мы выпьем этот коньяк?» — удивилась Лида. И Аркадий Натанович ответил: «У Гиши».
Это означало — у Георгия Иосифовича Гуревича.
В Чистом переулке, выходившем на Кропоткинскую.
Впрочем, это неважно. Хоть в подворотне. С Аркадием Натановичем везде было просто и интересно. Место человека во Вселенной? Сущность и возможности разума? Социальные и биологические перспективы человека? Да ну! Интереснее полистать сборник документов, изданный ГАУ НКВД СССР в 1941 году. «Думаешь, о чем это? — смеялся Аркадий Натанович. — Вот и не угадал. Это всего лишь документы, связанные с экспедицией Беринга».
Офицер Стругацкий отдал Камчатке лучшие годы, я лучшие годы отдал Курилам. Он допрашивал японских браконьеров, я ходил маршрутами по необитаемым островам. «Травяное вино, — цитировал я наблюдения Стеллера, — вредно для здоровья, так как кровь от него сворачивается и чернеет. Люди от него быстро пьянеют, теряют сознание и синеют. Выпив несколько рюмок, человек всю ночь видит удивительные сны, а на другой день так тоскует, как будто сделал какое-либо преступление». — «Значит, под девяносто, — понимающе кивал Аркадий Натанович. — Камчадалы знали толк в напитках».
Но в России всегда что-нибудь происходит.
Доходили неожиданные новости из Гульрипша: там пикетчики, требовавшие законов по совести, расстреляли из ружей машину с обыкновенными проезжими. В Фергане (куда мы с Лидой и Н. Гацунаевым чуть было не угодили в самый разгар событий) насиловали турчанок. На крышу милиции (четвертый этаж) взобрались русский и турок с охотничьими ружьями. Они отстреливались от толпы. В конце концов русского сбросили с крыши, еще живого облили бензином и сожгли, а турка просто убили. Толпа орала «Узбекистан для узбеков!» — а из окон смотрели на происходящее местные милиционеры. Приказ был — не вмешиваться.
К черту!
Мы меняли тему.