Кажется, она ждала этих слов от меня всю свою жизнь, потому что меньше чем через час «Гринс» перезванивают мне и сообщают о маминой смерти.
Я делаю все, что от меня требуется в данном случае, но каким-то странным, отстраненным образом – решаю кремировать мамино тело, решаю не устраивать похорон. Помню, еще в детстве я узнала, как индейцы изготавливают свои каноэ – они выжигают сердцевину бревна и вырезают его внутренности. Именно такой я себя и чувствую. Выжженной, исцарапанной, одеревенелой.
Я так долго злилась на маму, которую видела так редко, а теперь… я скучаю по ней.
Удивительно, как легко кто-то может уйти из вашей жизни. Это все равно что стоять на пляже, отступить назад и увидеть, как море и песок поглощают ваш след, как будто его там никогда и не было. Горе оказывается очень похожим на одностороннюю видеобеседу по FaceTime. Это зов без ответа, эхо привязанности, тень, отбрасываемая любовью.
Но если вы больше не можете что-то видеть, это не делает что-то менее реальным.
В тот день, когда мы получаем сообщение о том, что можем забрать урну с прахом моей матери, «Нью-Йорк таймс» публикует ее некролог в разделе «Те, кого мы потеряли из-за ковида». В нем говорится о ее карьере фотографа и Пулицеровской премии. Цитируются ее коллеги из «Нью-Йорк таймс», «Бостон глоб» и «Ассошиэйтед пресс», а также знаменитые фотожурналисты Стив Маккарри и сэр Дон Маккаллин. Ее называют величайшей женщиной-фотографом XX века.
Однако самая последняя строка некролога посвящена не ее искусству.
Я беру газету с собой в спальню и забираюсь вместе с ней под одеяло. Я перечитываю это предложение вновь и вновь.
Впервые с тех пор, как мне позвонили и сообщили о смерти мамы, я плáчу.
– Ладно, Плакса Миртл, – говорит Финн, – пора прогуляться.
Он сдергивает с меня одеяло, и из моей груди вырывается стон. Я пытаюсь вновь натянуть одеяло на себя, но Финн садится рядом и обхватывает моими руками кружку кофе.
Кажется, у меня снова дежавю.
Подчиниться его воле – самое простое для меня решение. Поэтому я переворачиваюсь на другой бок и, моргая, смотрю прямо на Финна.
– Сначала ты примешь душ, – приказывает он, – а потом мы пойдем на прогулку.
Идет девятый день нашего карантина. Нам разрешено покидать квартиру только на четырнадцатый. Поэтому я спрашиваю:
– И как мы это сделаем?
Финн застенчиво улыбается, и я понимаю, что ради меня он готов пойти против правил. Точно так же поступила я, когда отправилась навещать больную маму.
– По шажочку зараз, – отвечает он.
После смерти мамы я три дня кряду не вылезала из постели. Я больше спала, чем бодрствовала.
При этом в своих снах я ни разу не вернулась на Галапагосские острова, не увидела загорелого лица Беатрис и не услышала мелодичного акцента Габриэля.
Не знаю, почему я решила, что теперь, когда я вновь чуть не утонула – на этот раз в горе, – моя альтернативная реальность вернется.
Но она не вернулась. Я понятия не имею, что это значит.
Мы с Финном выходим из дому и движемся по Девяносто шестой улице по направлению к Ист-Ривер. На нас маски, и мы стараемся держаться подальше от людей, потому что, несмотря на свое бунтарство, Финн все равно слишком правильный, чтобы рисковать здоровьем посторонних. Мы проходим мимо парочки ширяющихся наркоманов и женщины с коляской. Трава на газонах сочная и зеленая, а цветы тянут свои бутоны к солнцу.
Начало лета – лучшее время на Манхэттене. Повсюду идут импровизированные музыкальные выступления – какие-то парни играют на пятигаллоновых контейнерах, как на барабанах, кто-то танцует хип-хоп, бросая вызов гравитации; бизнесмены едят шаурму во время коротких перерывов на ланч; маленькие девочки в белых лакированных туфельках сжимают Барби. Таксисты машут руками, а не кричат, призывая новых клиентов, цветут лилейники, собачники выгуливают своих питомцев. Теперь же люди передвигаются по улицам словно бы украдкой, осторожными кучками. Никто нигде надолго не задерживается. На тех немногих людей, кто носят маски на подбородке, остальные смотрят косо. Нью-Йорк стал более компактным и менее многолюдным, как будто половина населения куда-то испарилась, и я размышляю, будет ли теперь так всегда.
Станет ли это новой нормой.
– Как думаешь, мы когда-нибудь вернемся к доковидным временам? – спрашиваю я Финна.
Он поднимает на меня глаза.
– Не знаю, – задумчиво отвечает Финн. – Когда прежде я разговаривал с пациентами перед операцией, они всегда спрашивали, смогут ли они и после нее вести привычный образ жизни. Вообще-то, да, но шрам остается у них навсегда. Даже если не на теле, то где-то в подсознании – новое понимание того, что они вовсе не так непобедимы, как им казалось. Думаю, это меняет людей.