Пространство за сценой было скорее эллиптическим, чем круглым, и из одного места в другое попадали по специальным, сообщающимся друг с другом проходам, хотя в итоге нередко оказывались там, откуда начали путь. Поэтому всем, кто работал в мастерских, следовало учить на память топографию здания. И обучать актеров, ибо проходы от уборных на сцену могли в решающий момент подвести. Двери-ловушки и двойные тоннели — так называемые тошниловки, — которые выводили из недр театра на свет зала, располагались на одном уровне. На сцену вел центральный выход, рядом с ним находилась деревянная лестница, тянувшаяся к нависающему над всем пространством балкону. Восхождение по ней напоминало подъем на копну сена в амбаре. С каждой стороны крылья сцены имели выходы на средний уровень.
Учитывая быстрый темп шекспировского действия, актерам сначала даже выделяли гидов по закулисью — дабы действующие лица вовремя попадали на сцену. Бывали случаи, когда актеров в тяжелой рыцарской амуниции, королевских одеждах или церковном облачении приходилось перетаскивать на руках. Но от этого у всех, кто работал за кулисами, возникало ощущение сопричастности с тем, что происходило перед зрителями.
Атмосфера требовала абсолютного чувства пространства и понимания того, кто вы и чем занимаетесь. Всех объединяло ощущение партнерства: другие нуждались в вашей помощи не меньше, чем вы в их. И если в коридоре к вам обращались: «Позвольте!» — вы немедленно сторонились, а если вы говорили: «Позвольте!» — вам тут же уступали дорогу. И никто не задавал вопрос: «Зачем?»
Джейн много раз собиралась принести альбом для набросков в сердцевину этого хаоса, но так и не осуществила своего намерения. Сначала долгая беременность, потом младенчество Уилла — она успела позабыть, что сама — художник, просто зарабатывала своим ремеслом деньги. Все ее внимание сосредоточилось на сыне:
Она принесла Уилла в мастерскую, когда еще кормила его грудью, — решила: пусть ощутит царивший в театре дух товарищества и приверженности делу (хотя с некоторым привкусом сектантства). И тогда сын, наверное, поймет, что у матери есть жизнь вне дома. Точно так же, как, подрастая, будет постепенно изучать мир из катящейся коляски, узнавая, что на свете есть реки, деревья, Редьярд. В два годика… в три… включая месяцы, когда еще не умел ходить. А пошел он в год и две недели — для Джейн это был момент навсегда запомнившегося триумфа.
Джейн забежала в туалет, зашла в кабинку и, спустив воду, чтобы заглушить звук откупориваемой бутылки, сделала три глотка; потом докурила запрещенную сигарету и отправилась на сцену.
Ну и кутерьма!
Там уже крутилось с дюжину человек, из-за чего было невозможно что-либо увидеть, сделать или понять.
В последний раз проверялся свет, развешивались гобелены, флажки и знамена. А в лучах софитов восходило солнце — оранжевое, сияющее и зловещее в своем стилизованном изображении. Оно будет на небе в течение всей пьесы от первых слов: «Прошла зима междоусобий наших; / Под Йоркским солнцем лето расцвело…», и до самых последних: «Зажили раны, сгинул общий враг, /И скажет нам Господь: „Да будет так!“»[27]
Витражи Джейн, прислоненные друг к другу на поворотной сцене, ждали часа своего появления в последнем акте. Проходя мимо них в зрительный зал, Джейн похлопала каждый и шепотом благословила. И даже перекрестилась, чтобы все прошло, как надо.
А оказавшись в сиянии прожекторов, втянула в легкие умиротворяющий воздух сцены, о котором говорили, что он вобрал в себя дурман грима и запах толпы.
На оркестровой галерее выбивалась из общей картины группа мальчишек из хора: в майках с полным набором юношеских анархических воззваний — от «Долой Канаду!» до «Долой с себя джинсы!». Тоненькими, сладкими голосами они исполняли
Пока Джейн зачарованно стояла на центральной сцене, к ней подошел Оливер Рамси:
— Ну, наконец-то. Твои окна за кулисами. И если все пойдет гладко, через пару часов доберемся и до них. А глядишь, и раньше. Должен тебе сказать, они прекрасны. Можешь гордиться.