На уроке физкультуры Шурка единственный в классе подтянулся на турникете десять раз, а это норма ГТО. Вскоре он получил первый юношеский разряд по гимнастике и по шашкам, но участвовать в соревнованиях по гимнастике мог только до начала января. Несмотря на то что его лечили настойками и отварами, зиму он переносил тяжело, но на лыжах катался. В апреле снова начинались приступы, и он шутил, мол, астма – это болезнь, которая заставляет дышать на полвдоха, думать на полмысли и только задыхаться в полную силу. В такие тяжелые дни Эля сходила с ума от своей любви, в которой боялась себе признаться, но о которой знали многие, потому что скрыть ее было невозможно. Она настолько сильно любила Шурку, что умирала от мысли: вдруг однажды его легкие не наполнятся воздухом и он покинет ее навсегда…
Отзвенел последний звонок, остались позади экзамены, выпускной. Эля поступила в медицинский, Нина – в сельскохозяйственный, а мальчики, тоже окончив школу с отличием, пошли работать, потому что в тридцать девятом году вышел указ Ворошилова: граждан, окончивших среднюю школу, призывают на действительную военную службу в возрасте восемнадцати лет, так что поступай, не поступай – все равно призовут, но они не сокрушались: подумаешь, отслужим два-три года, и вся жизнь впереди. Лева устроился копировщиком в конструкторское бюро при авиазаводе, в отдел папы-дедушки Бори, и после армии планировал поступать в авиационный институт, а Шурка пошел работать на танковый завод, тоже копировщиком, и еще не знал, где будет учиться, в университете или в политехническом.
Удивительная была эпоха, удивительные были дети – о любви не говорили, не целовались, а только дарили ее друг другу взглядами, улыбками, делами. В кинозале, в темноте, крепко держались за руки – вот так в кинотеатре Шурка взял Элю за руку, и они просидели весь фильм, затаив дыхание. Вышли на улицу – и будто ничего не было. В следующую субботу в темноте кинозала он снова взял ее за руку, и так еще и еще, а как только фильм заканчивался, их маленькая тайна исчезала. А может, она уже и не была только их тайной? Потому что Нина стала какой-то резкой, не хотела, чтобы они ее домой провожали. Лева потихоньку перестал рассказывать про самолеты и полярные экспедиции, а шел молча и глядя под ноги, а Эля вообще не понимала, что происходит: то ли Шурка смеется над ней, то ли боится… Ее или любви. В подарок Шурке на восемнадцатилетие Эля связала рукавицы, шапочку и шарф для лыжных прогулок – он любил кататься на лыжах и коньках – и, даря, при всех поцеловала в щеку. Поцеловала и отпрянула, сгорая от стыда и смущения, желая провалиться сквозь землю. Шурка покраснел как рак и тут же повернулся к Леве. Эля не знала, куда деваться, сердце выпрыгивало из груди, и она подошла к Нине. Подошла и ничего не сказала, только улыбнулась. Нина в ответ не улыбнулась. Тогда Эля не придала значения странному взгляду подруги – та смотрела не на Элю, а сквозь нее. Задумалась о чем-то – наверное, о будущем, о сращивании города и деревни, подумала Эля в предчувствии чего-то невероятного. Невероятное свершилось, когда ребята ушли – они поцеловались по-настоящему! Они шептали друг другу слова любви, они были счастливы. Их ждала счастливая жизнь. Жизнь вместе, рука об руку, плечо к плечу. Они ничего не боялись – они любили. Перед тем как выйти на улицу, Шурка вырвал из тетради листок и что-то быстро написал. Сложил и протянул Эле:
– Пусть это всегда будет с тобой.
– А что это?
– Дома прочтешь, – он смутился и покраснел. – Идем, а то твои будут сердиться.
В подъезде Эли они долго прощались, разнимали руки, смеялись и снова бросались в объятия друг другу, губы снова сливались в поцелуе, с каждым разом все более умелом и страстном… Эля пришла домой в начале второго. Мама улыбнулась, обняла ее и задумчиво прошептала:
– Моя взрослая девочка…
Смахнула непрошеную слезу, пожелала спокойной ночи, но ночь была неспокойной. Нет, Эля спала – и вместе с тем не спала. Она часто просыпалась и снова в темноте целовала строчки, написанные рукой любимого: «Пока мое сердце бьется, оно твое. Шурка».
Тот странный взгляд Нины она вспомнила через два месяца, в первые минуты тысяча девятьсот сорок первого года, когда без платка, в туфельках, распахнутом пальто с цигейковым воротником, спотыкаясь, бежала прочь от Шуркиного дома. Она не понимала, куда бежит, не замечала, с каким удивлением ей смотрят вслед редкие веселые прохожие с бенгальскими огнями в руках, обсыпанные конфетти и обмотанные пестрым серпантином, а остановилась, когда мимо нее, хохоча и дымя папиросами, прошли двое мужчин в шляпах и длинных пальто – на этот раз дым не показался ей едким, он был спасительным.
«Если не сдам сессию, накурюсь до одури и помру!» – говорила одна из девочек в ее группе, а Эля морщила нос и удивлялась: «Как можно курить эту дрянь?» – «Можно!» – отвечала сокурсница с таким видом, будто речь шла о понимании тайны философского камня.
Выпитое вино ударило в голову. Эля остановилась и крикнула в спину мужчинам:
– Эй! Простите!