Из-за антисемитских препон Бабель не попал в гимназию и поступил в Одесское коммерческое училище. Эти экзаменационные перипетии и треволнения отразились годы спустя в рассказе “История моей голубятни” (1925). Природные задатки мальчика, причем не только интеллектуальные, были исключительными. Третья, и последняя, жена писателя Антонина Пирожкова уверяла, что “он родился с чувствами чрезвычайно обостренными: зрение, слух, обоняние, осязание – все чувства были у него не как у нормальных людей, а удивительно острыми”. Пирожкова же отмечает какую-то противоестественную и даже пугающую проницательность Бабеля: “Мне казалось – он видит все насквозь”. Ей же, по ее воспоминаниям, вторит и М. Горький: “Вы – настоящий соглядатай. Вас в дом пускать страшно”. Запомним эту черту: наблюдательность, возведенную в ранг свойства личности. Это свойство Бабель сделает основой своего писательского метода, подчинит ему отношение и к жизни в целом.
Родители души не чаяли в сыне. Если отцу кто-то нравился, он говорил: “Тип красоты моего Изи” (надо сказать, что и в детстве, и в зрелые годы Бабель был вполне невзрачен: низкорослый, с большой головой, тесно посаженной прямо на плечи, в “бухгалтерских” очочках).
В годы учебы подросток настолько овладел французским, что первые сочинения написал именно на этом языке – они не сохранились.
После окончания училища Бабель поступил в Киевский коммерческий институт. Там он встретил свою будущую жену Евгению Гронфайн, дочь заводчика, начинающую художницу.
Первые дошедшие до нас рассказы Бабеля датированы 1912 годом. В 1915 году молодой писатель подался в Петербург, где жил по-молодому неустроенно, тщетно пытаясь опубликовать свои опусы. Литературное счастье улыбнулось ему через год, когда на провинциала обратил благосклонное внимание Горький. Самые почтительные, признательные и нежные чувства к старшему, всемирно прославленному коллеге Бабель сохранил на всю жизнь; отвечал ему любовью и Горький.
Сближало их не просто доброе знакомство и взаимное признание литературных заслуг. Имелось и глубинное родство мировосприятия. Горькому – и автору и человеку – было присуще восхищение любым артистизмом. Мемуарист вспоминает, что Горького привел в восторг неаполитанский жулик, “красиво” обведший его вокруг пальца. Такой культ артистизма стал идеологическим штампом эпохи и легко оборачивался романтическим пренебрежением к человеческой мелочи – к мещанству.
Кажется, что многие авторы начала ХХ века “срывали урок” великим предшественникам XIX столетия, прежде всего Достоевскому и Толстому – с их религиозно-нравственным зарядом и достаточно очевидной связью между убеждениями и поступками персонажей (по сути дела, “Анна Каренина” могла бы называться “Преступление и наказание”). Пример неповиновения подал Чехов, обнаружив у себя апатию к идейности как таковой. Взгляды его героев как бы сами по себе, а поведение – само по себе, да и взгляды нередко низведены до уровня говорильни. (Бунин вспоминает, что Чехов, в зависимости от настроения, брался доказать или опровергнуть бытие Божие.) Младшие современники Чехова пошли дальше и культивировали артистическую неприязнь к опошленному и превратившемуся в обывательскую привычку “нравственному закону внутри нас”. Индивидуальный и непременно страстный позыв к поступку перевесил его объективное значение: хорош поступок или плох. Влиятельное художническое поветрие той поры – быть всем, чем угодно, лишь бы не посредственностью с заурядными добродетелями и пороками. Вот и сухой подчеркнуто классицистический Владислав Ходасевич писал под диктовку своего времени:
Входя ко мне, неси мечту,
Иль дьявольскую красоту,
Иль Бога, если сам ты Божий,
А маленькую доброту,
Как шляпу, оставляй в прихожей.
Здесь, на горошине земли,
Будь или ангел, или демон.
А человек – иль не затем он,
Чтобы забыть его могли?
Вскоре, правда, место осмеянной “маленькой доброты” решительно заняло массовое разнокалиберное зло, но то, что третьего не дано, тогда еще очевидным не было.
Это рискованное мироощущение вполне осознанно разделял Бабель. Вот что он пишет второй жене в 1925 году:
Я много ходил сегодня по окраине Киева, есть такая Татарка, что у черта на куличках, там один безногий парень,