…я был солдатом на румынском фронте, потом служил в ЧК, в Наркомпросе, в продовольственных экспедициях 1918 года, в Северной армии против Юденича, в Первой Конной армии, в Одесском губкоме, был выпускающим в 7-й советской типографии в Одессе, был репортером в Петербурге и в Тифлисе и проч.
Бабель и ЧК – болезненная тема. Службу в ЧК поминали Бабелю эмигранты (ходили слухи о парижской пощечине), неловкость испытывают и нынешние поклонники его дара. Мне жалко этой репутации, хотя в моей голове отлично укладывается, что можно быть хорошим писателем, а человеком – так себе. Но именно Бабель представляется человеком достойным. Вот что пишет А. Пирожкова:
Доброта Бабеля граничила с катастрофой. <…> В таких случаях он не мог совладать с собой. Он раздавал свои часы, галстуки, рубашки… <…> Но он мог подарить также и мои вещи…
И ведь речь идет о довольно бедном – в долгах как в шелках – литераторе.
Вскользь Бабель обронил, что в молодости был толстовцем – и его двойник, герой “Конармии” Лютов, посреди будничного смертоубийства войны тщетно вымаливает “у судьбы простейшее из умений – уменье убить человека”. И вдруг – ЧК! Впрочем, Бабель работал там переводчиком. Пусть так, но в архивах КГБ, насколько историкам литературы известно, никаких свидетельств его службы не имеется. Получается, что единственный источник информации о сотрудничестве с карательными органами – сам Бабель, известный мистификатор и хитрец, раньше многих, судя по его частным бумагам, разобравшийся, что к чему, и овладевший навыком расчетливого двойного поведения. (Так, близкой приятельнице в 1928 году Бабель пишет по поводу очередных нападок на него командарма Первой Конной: “Номера “Правды” с письмом Буденного у меня, к сожалению, нету. Не держу у себя дома таких вонючих документов. <…> Документ, полный зловонного невежества и унтер-офицерского марксизма”. Но уже в начале 30-х на официальном писательском сборище заявляет: «…мне жаль, что С. М. Буденный не догадался обратиться ко мне в свое время за союзом против моей “Конармии”, ибо “Конармия” мне не нравится”.) Я сейчас отдаю должное вовсе не житейской осмотрительности Бабеля, а инстинкту его литературного самосохранения, конспирации автора, верящего, что ему есть что сказать, – он нередко повторял в 30-е годы: “Я не боюсь ареста, только дали бы возможность работать”.
И все-таки разговоры о Бабеле в связи с ЧК – НКВД зародились не на пустом месте: чекисты были в числе его товарищей, он был вхож в салон жены наркома внутренних дел Ежова, собирался, по слухам, написать роман о ЧК.
Прежде всего следует иметь в виду, что в 20-е годы взаимоотношения многих деятелей искусства и работников карательных органов совсем не походили на игру в казаки-разбойники, скорее – на странный симбиоз. Сотрудники ЧК и художники часто были завсегдатаями одних богемных кругов. Чекисты совмещали приятное с полезным: лестное короткое знакомство с цветом нации и профессиональную задачу – быть в курсе. Артистам, в свою очередь, такая близость к клану вершителей судеб внушала иллюзию личной безопасности, а заодно и собственной значимости: артисты – люди нередко инфантильные и ущербные. Было в этом, вероятно, и сладострастие с обеих сторон: щекотание нервов, садомазохизм, словом – раздолье психиатру.
На весь этот непростой комплекс эмоций накладывались и индивидуальные особенности бабелевской биографии и психики. Страдая от нервической усложненности, он с детства влюблялся в силу и простоту. Вот как в рассказе “Пробуждение” (1930) он описывает свою привязанность к взрослому наставнику: “Я полюбил этого человека так, как только может полюбить атлета мальчик, хворающий истерией и головными болями. Я не отходил от него и пытался услуживать”. Фронтовые друзья, в том числе и чекисты, могли вызывать у Бабеля сходное отношение. В той же приподнятой тональности в неоконченном рассказе “Еврейка” (1927) раскрывается механизм экзальтации в проявлении дружеских чувств у героя отрывка, еврея, участника Гражданской войны: