Нецыганский театр тоже искал свой путь в искусстве. Уповая на то, чего у театра отнять не сумели: живой контакт со зрителем и гибкую систему условностей. Демиург-режиссер терзался потребностью явить миру свой гений — и поставить пьесы так, как еще не додумывались. Сделать героев гомосексуалистами, или загнать в декорации из больного сна Гойи, или спустить в зал (есть контакт!), а можно раздеть догола, и зарыть по шею в песок на весь вечер, а еще можно добавить акробатических этюдов или заставить есть реальную капусту, запивая воображаемой водкой. Хороших пьес, строго говоря, больше не требовалось — нужна была лишь сырьевая основа для спектакля. Не пьеса, но постановка стала главным. Высшей похвалой стало: «Он может поставить телефонную книгу». Хотя читатели и зрители телефонной книги обитают в сумасшедшем доме, режиссеры вместо скорбных листов требовали лавровых.
Последним великим драматургом был Дюренмат. Последним великим режиссером был Товстоногов. С вершины все тропы ведут вниз. Мы живем в цивилизации периода упадка. Ей соответствует в частности и упадок театра. Весьма странно и даже противоестественно, если было бы наоборот.
Я не увижу знаменитой Федры. Я ее уже видел. От новых федр икает соловей.
Чехов отменил динамику, сюжет и накал. Телевизор отменил необходимость куда-то переться. Реквием в четыре руки.
Театр больше не делает зрителя ни умнее, ни благороднее. Не возбуждает жажду прекрасного. В нем не плачут и не сжимают кулаки. В основном это экзерсисы профессионалов для других профессионалов — или бедное провинциальное эпигонство. Инерция велика: есть блестящие актеры и талантливые режиссеры, есть спектакли любопытные и есть модные — но нет живого вещества жизни. Театр уже существует в пространстве, параллельном прочему миру — а когда-то являлся кровной его частью. Если завтра театр исчезнет — мир этого почти не заметит, вот в чем печаль.
Одни довыпендривались, а другие доконкурировались. Ничто не вечно под Луной. СМИ растащили его функции, шоу-бизнес высосал его воздух, научно-технический прогресс заменил живой организм хитроумным муляжем. Богоподобный глашатай превратился в гальванизированное чучело.
Помните «Глобус»? Мир — наш театр. В нем играют политики и бандиты, террористы и финансисты, рушатся режимы и небоскребы, а кандидаты с депутатами закатывают такой спектакль, что зеленеют от зависти режиссеры и теряют хрупкий дар речи артисты. Зрелище должно брать за живое!
Театр превратился в секту хранителей древнего священного огня. Плохая погода, тяжелый переход, но нельзя дать угаснуть. Шляпу долой перед театром! Минута молчания. Внутрь заходить не обязательно, только для близких.
Слава и место в истории
Дондурей (ну так же и хочется поставить «дон» отдельной частицей!..), главный редактор одного журнала про кино, названия которого я никогда не мог запомнить, недавно сказал в телевизоре, что Глазунов, хоть ему и дарят дома, и платят миллионы, все равно в историю не войдет: критики про него не пишут.
То есть критик определяет место в истории. Критик как диспетчер социокультурного пространства.
И это не лишено. Не лишено!.. Внушить толпе можно все. Любого замолчать и любого раздуть. Арбитры от эстетики, опять же.
Но. Но. Народ, время и законы человеческой психологии — тоже неплохие критики.
А история — она, конечно, длинная, но ведь тоже не вечна. Место в истории — это на сколько? Пятьдесят лет? Сто? Двести? Тысяча?
Если взять все античное и средневековое искусство, начиная от Гомера, — осталось на сегодня то, что можно назвать реализмом и романтизмом. Изображение жизни более или менее в формах жизни плюс горячие страсти, высокие устремления и великие свершения. Красота, сила, увлекательность, жизнеутверждение. (Трагедия — это испытание человека на прочность и величие в полном диапазоне, вплоть до разрушения испытуемого объекта.)
Что осталось сегодня в живом обращении от великой европейской классической литературы? То, что увлекательно, внятно, не похоже на другое, несет заряд жизненной энергии. Конан-Дойль остался в истории — а Диккенс почти что нет, ну — менее остался. Дюма остался — а великий Гюго, даже он — менее остался, чем Дюма! А уж критики эти пары и близко не составляли. Д’Артаньян и Шерлок Холмс — два главный героя европейской классики.
Уже сегодня, на заре XXI века, первый художник века XX, Пикассо, — стоя на своем пьедестале первого художника столетия, растворяется в историческом пространстве, как чеширский кот. И как улыбка без тела и головы, остается знак художника без той сути художника, которая трогает сердца и заставляет смотреть и смотреть… Не на что смотреть в коричневых кубах и синих треугольниках. Знак — он и есть знак, достаточно знать, что он есть.
Вермеера смотрят. Ренуара смотрят. Пикассо — знают.