И боль действительно утихает.
Эту песенку мать тоже знала. Но заговор заговором, а мать все же еще и перевязывала больное место — для верности.
Случалось заболеть и самому дедушке. Да так серьезно, что он ложился в постель. Мы носили ему в кружке ромашковый чай. Но долгих разговоров в таких случаях он с нами не заводил. Только кивал и говорил: «Добрый ребенок!» или же: «Будьте здоровы!».
Как-то дедушка надорвался. Через несколько дней он уже встал с постели и потихоньку вновь принялся за дела. А детям он пел:
У дедушки были белые усы и белые волосы. Длинный с горбинкой нос, обветренное лицо и зоркие серо-голубые глаза. Он был поджарый и жилистый, в кости не особенно широк, зато «душой упорист», как про него говорили. Хотя он время от времени и прихварывал, но уступать другим в работе не желал.
На покосе он со своим широким замахом всегда шел впереди других. И это в то время, когда мой отец и парни — мои старшие братья — уже давно превзошли его силой.
Что касается песен, то один из них, несомненно, народные, но были и другие — почерпнутые из книг. К примеру, песня про Иосифа и хоралы, или же церковные песнопения.
Песня про Иосифа начиналась словами:
Песня эта очень нас привлекала… Содержание было нам знакомо по Библии. Правда, хотя я и думала, будто все понимаю, позже выяснилось, что это не совсем так.
Именно этот момент я, по моему разумению, рисовала себе очень ясно. «Смерть» — маленький черный навозный жук, который сидел у Иосифа на кончике языка. Такой же точностью отличалось и мое представление о пестром платье Иосифа. Это же было ни дать ни взять платьице моей младшей сестренки в красную и черную клетку! И Иосифчик, когда его увели к чужим людям пасти овец, шлепал в нем так же радостно, как и моя маленькая сестричка. Только никому из нас, конечно, и в голову бы не пришло продать нашу малышку, хотя иной раз нам и случалось невзначай или нарочно ее обидеть.
Хоралы у нас пели каждый раз по одному перед ужином. Дедушка требовал, чтобы в пении принимали участие все. Он сам и еще мать были главными запевалами. А я все время ждала того дня, когда вновь подойдет черед песни «Господа нашего в царстве небесном восславим». Звонкий, чистый дискант матери, когда она это пела, звучал в полную силу и словно высоко-высоко приподнимал потолок.
Но далеко не все хоралы являли собою такое музыкальное чудо. Большинство были ужасно нудными, и мы пели их механически, лишь бы отвязаться. Тогда можно было приступить к еде. Если же мы не хотели петь, дедушка брал в руки книгу проповедей и зачитывал вслух какую-нибудь главу, а это отнимало еще больше времени.
Да, один недостаток у дедушки все же был: он заставлял нас слушать проповеди. Дед читал нам вслух и Библию по утрам в воскресенье, если, конечно, мы не шли в церковь; а бывало, и среди дня звал детей со двора в дом и усаживал слушать проповедь. Пусть на улице хоть распрекрасная погода и у тебя интересная игра в самом разгаре. Эти противные проповеди читали нам даже возле рождественской елки, многие отрывки из Библии я уже давно знала наизусть.
Односельчане считали моего деда человеком набожным; о нем сложили песенку:
Ходить в церковь — это он любил! Да и нас всех загонял туда. Это был «закон дома», как он говаривал.
Единственным человеком в нашей семье, кто никогда не посещал церковь, была бабушка, или, как мы ее называли, бабка. Она и дома не слушала проповедей. У нее не хватало времени. И как ни странно, ей за это никогда не делали замечаний. Посмей только! Скажешь одно слово — в ответ получишь десять…
Нам же, всем остальным, от хождения в церковь жизни не было. Иной раз, правда, бывало и интересно, но не всегда. Однажды я даже удрала… Но в тот день мы были вдвоем с матерью.
Теперь, когда я вспоминаю дедушку, мне кажется, что он был именно таким человеком, который умел отдавать «кесарево кесарю, а божие богу»; иными словами, церковные песнопения спеты — и шуми себе на здоровье, играй в карты и пой мирские песни.
Но я все же так до конца и не постигла взаимоотношений церковного и мирского в дедушкиной душе. Я не могу назвать его ни набожным, ни лицемерным. У него был какой-то особенный образ мышления, позволявший ему легко и естественно соединять несоединимое.