...Детдом был большой, чужой, неуютный. Тяжелые входные двери тягуче скрипели, когда их открывали и закрывали, темный коридор бесконечно тянулся вдаль. Справа и слева вдоль коридора – такие же скрипучие двери в комнаты. Но сад, окружающий дом, летом цвел пышно и зелено. Серый дощатый забор едва удерживал на весу густые ветки, свисающие со старых яблонь. Путаясь ногами в траве, Лена подходила к забору где-нибудь в стороне от центральной калитки, чтобы ее никто не увидел, и прислонившись лицом к теплым доскам, смотрела туда, на улицу, где по грязному асфальту шли редкие прохожие и где вдалеке виднелась конечная остановка трамвая, визг железных колес, когда трамвай подъезжал к кругу, пробуждал в ней надежду, что она увидит там свою мать. Воспоминания, связанные с прежним домом и трамвайной остановкой напротив, возвращали ей кусочек прежней жизни, и хотя Лена знала, что это не та остановка и не тот дом, слабая надежда все же теплилась в ней, вот сейчас трамвай остановится, двери откроются, и мать сойдет вниз по ступенькам. И когда трамвай отъезжал, она ждала второй, потом третий, четвертый...
Осенью, когда листья опадали с деревьев и кусты вдоль забора становились редкими и колючими, детдом казался заброшенным, нежилым... От толстых стен из красного, потемневшего от времени кирпича, веяло холодом и тоской.
Стараясь остаться незамеченной, она пробиралась к забору и сквозь голые ветки смотрела в небо, на собирающихся в стаи грачей. Глаза ее широко отрывались, губы шевелились, пытаясь что-то выговорить; холодный ветер пронизывал маленькое тельце насквозь, руки и ноги деревенели, душа цепенела. И когда вечером, на изломе дня и ночи, солнце садилось на крыши далеких домов и грачи начинали кричать, устраиваясь на ночлег, она опускала голову к холодной земле и тихонько плакала – так, чтобы никто ее не услышал, не увидел, не увел за руку в чужой дом.
Глотая слезы, она вспоминала растерянный взгляд матери, спиной втискивающуюся в толпу, темные окна универмага с разводами зимних кружев на холодных стеклах, и ноги людей, мелькающие сквозь мутную пелену глаз...
– Екатерина Дмитриевна, Воронцова опять сбежала! – сказал усатый парень, появляясь в дверях. – Наташа Бурцева сейчас сказала.
– Ох, недосмотрели!.. В такую-то погоду – куда ж она? Снег идет, ничего не видно. Пошли ребят к электричке, может, она еще там. А я позвоню на трамвайную станцию – вдруг кто-нибудь видел... Давно ушла?
– Еще с обеда... Бурцева скрывала, только сейчас созналась.
– А куда ушла, не знает?
– Говорит, нет... Может быть, опять в универмаг? – Какой универмаг?
– Ну, помните, Бурцева рассказывала, что они узнали откуда-то про универмаг, где ее мать оставила. Она еще летом туда бегала, только не нашла.
– Боже ты мой!.. Хоть в какой универмаг-то, знает?
– Знает, Екатерина Дмитриевна.
Народу было много, ее все время задевали – то сумками, то пальто, то теплой шубой. Но она упорно стояла все там же – на том самом месте, на том же этаже, в том углу, где стояла тогда, – и напряженно смотрела в просвет между фигурами, откуда должна была появиться мать. Чужие, незнакомые люди мешали, загораживали проход, и ей хотелось крикнуть, чтобы мать услышала, если вдруг выйдет и не увидит ее: «Мама, я здесь!.. Родненькая!»
Постепенно людей на этаже оставалось все меньше, просветы между фигурами становились все отчетливей. И ее охватывало щемящее чувство отчаяния – все меньше надеялась она увидеть в чужой толпе родное лицо. В памяти всплывали большие глаза матери, быстрый скороговоркой, шепот: «Доченька, жди меня здесь, никуда не отходи!» И страшный, трескучий мороз за большими безжизненными окнами, грязный пол в шашечках, и мелькающие перед мутными от слез глазами чужие ботинки и сапоги... И тонкая, как струна, звенящая волна боли и ужаса брошенного человека – пострашнее всех сказок, слышанных когда-то от матери.
– Глядите-ка, девочки! – услышала она позади себя шепот. – Это же та... помните? Которую здесь бросили... Что же делать-то?
И негромкий, спокойный голос с другой стороны:
– Уже звонили из детдома, сейчас придут за ней. Не трогай, пусть стоит. А то еще убежит...
И опять тихий шепот:
– Да куда ж она убежит?... Куда ей бежать-то?
Головаее опустилась на грудь, она закрыла лицо руками и, сотрясаясь всем телом, заплакала – как всегда, тихо, почти про себя. Чтобы не привлекать к себе чужого внимания...
Любовь Рябикина