— Вальс трист! — детским голосом об’явил дирижер и резко вскинул голову, словно его дернули сзади за веревочку. Он постучал смычком о пульт, взмахнул смычком два раза, и скрипка, виолончель, пианино заныли, состязаясь друг с другом в медленности и приглушенности. Эти звуки баюкали Канфеля, погружали по горло в сладкую теплоту и вызывали на нежность.
— Цыганскую! — крикнул он музыкантам и, покачнувшись на стуле, оперся о плечо Рахили. — Я хочу песни, как воды!
— Вам таки нужна вода! — ответила Рахиль, снимая его руку со своего плеча, и глаза ее загорелись, как черные электрические лампочки.
Пианистка взяла бубен, скрипач насадил на скрипичную подставку сурдину, виолончелист положил у ног металлический треугольник, и вот, — как заарканенная дикая лошадь, — рванулась цыганская песня! Скрипач приседал, раскачивался из стороны в сторону, — смычок его раненой птицей взлетал, падал и бился; пальцы виолончелиста скользили по деке, трепетали, присасывались к струнам, — виолончель причитала, мычала, орала. Виолончель выбивалась из последних сил, чтобы догнать пианистку, которая превратилась в две сумасшедшие руки — скачущие, перекрещивающиеся и выбивающие протабаченные зубы пианино. От этой музыки голова Канфеля вертелась жужжащим волчком, по артериям его бежало молодое, красное вино, и, высоко подняв руки, он пошел к эстраде. (Также выходила Стеша в «Красном Яре», затянутый в широкий, красный кушак гитарист подавал ей бубен, она кланялась в пояс пьяной публике и плясала под гитарные всхлипы, под всплески ладошей и выстрелы каблуков.) Канфель ставил ногу, отдергивал ее от пола, словно пол был накален и, притоптывая, изгибаясь, не сходя с места, поворачивался кругом. Он пел, проглатывая средние слова и растягивая гласные в конце куплета:
Вдруг, схватив с пианино бубен, он ударил в него локтем, поплыл, упершись руками в бока и пружиня ноги на носках. Под общий смех и рукоплесканья, он опустил правую руку с бьющимся в лихорадке бубном, и плечи его затрепетали:
(Второй Канфель высунулся по пояс из стенного зеркала, мокрые волосы его сбились на лоб, воротник размяк, галстук сполз, на месте банта торчала медная головка запонки. Канфель смешно закидывал голову, вперяя в потолок глаза, улыбался, полуоткрывая рот, показывая зубы, и кокетливо закрывался бубном, делая глазки.) Оркестр оборвал песню, дирижер переменил ноты на пульте, повернулся с поклоном и стрельнул в Ирму косым глазом:
— Аллилуйя!
Ирма положила руку на плечо Сидякина, откинула голову и, держа в уголке рта папиросу, дымила и передергивалась. Сидякин напирал грудью, шел на всех парах, отдувался и пыхтел, а Ирма, прижимаясь голым плечом к бакенбарде, покорялась и отступала.
— Алло! — крикнула она, обнимая коленями его колено.
— Всегда готов! — рявкнул он, повертывая ее вокруг себя,
— Ты чего нос повесил? — крикнул Мирон Миронович Перешивкину. — Наливай по маленькой!
Обмякая на стуле, Перешивкин растопырил ножищи, голова его, упираясь тупым подбородком, стояла на столе, как медный котел, по бокам головы торчали красные уши — ручки котла, и только глаза — заклепанные гвозди, уставились на ирмины ноги. Граф пил вино, присосавшись губами к крану боченка, красная жидкость текла по его лицу, спортивному костюму и струйкой сбегала с краг на пол.
— Ваше сиятельство! — проговорил Мирон Миронович, торжествуя. — Мастак ты по смешным историям, хоть бы словечко вымолвил!
Граф оторвался от крана, расстегнул костюм, засунул большие пальцы за плечики жилета и, оттопырив и шевеля остальными, загнусавил:
— Какая ра-ажни-ца мьежду фокштрот и лубов?
— Не знаю! — ответил Мирон Миронович, поспешно отступая назад. — И кошками же от тебя шибает!
— Фокштрот, — запел пакостный граф, не обращая внимания на восклицание Мирона Мироновича, — это…
— В высшей степени нахальство! — закричал Канфель, подбегая к графу. — Немедленно перестаньте, или…
— А любовь? — громко спросила Ирма.
— Вы должны его остановить, как интеллигентная женщина! — возмутился Канфель, повернувшись к танцовщице. — А вы потакаете ему!
— Прошу повежливей! — проговорила Ирма, меряя Канфеля взглядом с головы до ног. — Вы говорите не с вашей жидовкой!
— Жидо… — захлебнулся граф.
— Жи…. — разжались губищи Перешивкина.
— Хамство! — неистовым голосом заорал Канфель, бросаясь к Ирме.
— Руки прочь от женщины! — выпалил Сидякин и вытащил из заднего кармана брюк браунинг.
Канфель отступил, граф присел на корточки, у скрипача косой глаз мокрицей полез на лоб. Только привычный кругляш прыгнул и повис на руке уполномоченного:
— Кацо, себя погубишь, — меня погубишь!
(На суде при общем смехе, кругляш уверял, что, если бы не он, Сидякин перестрелял бы всех и непременно застрелился бы сам.)