Она махнула рукой, взяла с подоконника свои очки, расправила веревочки, и по тому, как дрожали ее руки, Рахиль поняла, что тетя Рива очень взволнована. Девушка поцеловала ее в щеку, взяла ведро с парным молоком и вышла из домика. Она медленно шагала и думала, что вот пятый год, как после войны и голода, революции и погромов, взбудораженные, чахоточные, нищие евреи хлынули из местечка, словно кровь из раны. Пошли сгорбленные рыцари иглы и шила, владельцы треснувших трестов, т. е. об’единенных копеечных палаток и лавчонок, почтенные «американцы», живущие на грошовые подачки родственников заокеанской республики, и все прочие «люди воздуха», для которых угол и кусок хлеба были необходимы, как для раненых лазарет. Сорокапятилетний Перлин распродал домашний скарб, чтоб иметь деньги на «полхода» и лошадь, получил в Комзете путевку третьей категории и сводил детей на могилы их матери и старшего брата. Он покинул свой подвал, фамильный склеп, лежащий на два этажа ниже земли, взял с собой старый молот, которым двадцать лет ковал и дрался в рядах самообороны, и втиснулся с детьми в товарный вагон. Переселенцы ехали в степи, к земле, к новой жизни, переселенцев провожали и встречали на станциях музыкой, речами, подарками, — и улыбались пергаментные лица, но в сердце, как в ночном небе, все еще мерцала родная звездочка — затхлое и желчное местечко. В Евпатории на вокзал вышел встречать зятя и внуков дедушка Меир, взял на руки восьмилетнего Левку, гладил по щеке Рахиль и плакал, говоря:
— Деточки, мои сладкие! Я же думал, что меня навестит ангел Азраил, а бог послал вас! — Он пожал сильную руку Самуилу Перлину и потянулся к нему добрыми губами. — Ну, кузнец, кушай свой хлебец! — и, поцеловав его, сказал по-древнееврейски: — Кто купит хлеб на базаре, уподоблен грудному младенцу, который имеет много кормилиц и все-таки знает голод! Кто же берет хлеб со своего поля, уподоблен младенцу, который кормится от груди матери!
Левка остался у деда, стал учиться в евпаторийской школе, а Перлин и Рахиль ушли в зной, ветер, безводье, бессонье, начали радостную, суровую работу на суглинистой земле, непокорной и безжалостной, как смерть. Назад не было пути, переселенцы ели гнилую картошку и кукурузу, переселенцев ели вши, выгонял из степи ветер и туман, их не слушались ни волы, ни лошади, ни коровы. Но, голодные, промерзшие, еще верящие в бога и чорта, еще носящие в себе средневековые обычаи и обряды, слушались они агронома, инструктора, книжку, сколачивали из досок бараки крепкие, как гроб, и рыли землю глубоко, как могилу.
— Рахиль! — говорил дочери Перлин, кутаясь в мокрые лохмотья, которые когда-то назывались байковым одеялом. — Мы все будем на земле, или мы будем в земле!
Через год переселенцы выстроили каменные домики, покорили степь и скотину, еще впрягая своего вола с волом соседа, ввели многополье, общественный севооборот, начинали овцеводство, виноградарство и молочное хозяйство. Бывшие бесправные, бездомные, безработные обзаводились живым и мертвым инвентарем, организовывали машинно-тракторное товарищество, пядь за пядью, как солдаты, завоевывали невообразимые степные пространства. Уже приняли Перлины в новый дом тетю Риву из Минска с ее комодом, зеркалом, занавесками и прочими бебехами, уже неурожаи врагами заходили с тыла, когда на третий год покоренная земля, как тигрица, почуявшая человечью кровь, рычала и дрожала от ярости. Но полвека прожил Перлин под землей, отдал земле жену и первенца, и вывел из-под земли младших детей.
— Сын! — оказал он Левке, который приехал помогать в полевой работе и, испугавшись, просился к дедушке: — Тысячи лет идет под ногами еврея землетрясение, и он не упал. Будь евреем!
Колонисты не отступили, шли на землю с плугами и тракторами, ссужали соседние татарские деревни виноградными саженцами, давали русским соседям глубоко вспахивающие плуги, узнавали у немцев, опытных хозяев, как ухаживать за зрелым виноградом. Колонисты строили артезианские колодцы, бани, открывали клубы, закладывали здание еврейской школы, рассуждали, как знатоки, о семенах, пропашке и удобрении.
В то время заболела молодежь учебным психозом, потянуло парней, девушек в политехникумы, на курсы, в вузы, и многие уехали готовиться, хлопотать и не вернулись в степь. Это город, тысячелетний властелин еврейского мозга, очаровывал, вырывал из колоний молодежь, как слабые гвозди клещами, и бросал их вместо вуза на фабрики, в канцелярии, за прилавки и в скороспелую семейную жизнь. Рахиль тоже уехала в Симферополь, поступила на тракторные курсы, училась, ходила в музеи, театры и кино.
«Отец!» — писала она Перлину. — «У меня большой интерес к представлениям и книгам. Хорошо бы Фрайфельду иметь кино и библиотеку! Есть такие счастливцы, которые это получают».