— Я тоже так полагаю, — ответил Дойл. — И все-таки мне интересно, почему вы так считаете.
— Потому что… Потому что это театр. Как выразились бы вы, совсем другой мир. Это был спектакль. Пусть и необычный, но все равно спектакль. А театр — это неправда.
Дойл ответил мне кивками и улыбками, как будто я в нескольких словах выразила то, что он и сам чувствовал.
— Мне было приятно сходить туда вместе с вами, — сказал он наконец.
— И я благодарна вам за то, что вы были со мной.
Последнее, о чем я подумала, прежде чем крепко уснуть, — это о втором открытии, которым я не захотела поделиться с доктором Конан Дойлом.
Вот в чем оно состояло: никогда в жизни я больше не пойду смотреть подпольный спектакль.
Вечер не принес мне ни счастья, ни горя, просто это было не мое. Как алкоголь. Приятно было вскружить себе голову этой безумной ночью, в компании изысканного джентльмена, но подпольный театр для меня слишком замысловат. Я предпочитаю более обыденные развлечения.
5
Должно быть, спала я крепко, потому что мне приснились звуки скрипки. Мелодия была не то чтобы прекрасная, но сложная и необычная, как у цыган, неблагозвучная, как у новичка. Но самое удивительное было в том, что все прочее оставалось незримым: во сне не было ни скрипки, ни мистера Икс, ни меня. Существовала только мелодия. А потом из-за занавеса появилась голова: «
Голова принадлежала Петтироссо.
А за занавесом, красным занавесом, слышался детский плач.
«Театр!» — повторил Петтироссо, но теперь у него было лицо Роберта. Оглушительные вопли за занавесом теперь прерывались то ли бульканьем, то ли лопаньем громадных пузырей, то ли рубкой сырого мяса… «ТЕАТР!» — выкрикивал Роберт, и брови его поднимались на невозможную высоту: они стали как два рога, тянули наверх кожу со лба и курчавые волосы, сплетались между собой, как черные гусеницы. Но самое страшное выползало изо рта: длинный дряблый язык белесого цвета, в отвратительных пупырышках — я до сих пор вижу его перед собой, и сейчас, когда я его описываю, у меня снова дрожит рука, — и я была не в силах отвести взгляд от этого немыслимого языка. Я смотрела на него с отвращением. С обожанием.
Я проснулась в поту, дрожащая, от стука в дверь и криков из коридора.
— Энн? Энни? Открой. — Ко мне стучалась сестра Брэддок. — Там!..
Я открыла, как была, в ночной рубашке и оказалась лицом к лицу с мужчиной, стоявшим рядом с Брэддок. Я узнала его прежде, чем он заговорил.
— Мисс Мак-Кари? Я инспектор Мертон из Скотленд-Ярда, мы уже знакомы. Одевайтесь и следуйте за мной. Вы арестованы.
6
Мои шотландские предки перебрались в Портсмут, чтобы эмигрировать в Америку, — так рассказывал мне отец, — но мы происходим из той ветви Мак-Кари, которые решили задержаться на полдороге — не то чтобы насовсем, всегда готовые сняться с места. Так и мы с братом, можно сказать, вроде бы эмигрировали, но совсем не уехали. Кажется, Мак-Кари не умеют доводить дело до конца. Мы до сих пор принадлежим к маленькой общине кропотливых тружеников моря с их шпилями на церковных крышах, с большими каминными трубами в стоящих рядком домах, с причалами и крепостями. Мы с Энди — портсмутцы. Я, по крайней мере, являлась таковой до того самого дня. Мы были эмигранты отовсюду, живущие на промежуточной остановке, которая в итоге сделалась частью нас.
Однако в то незабвенное утро, когда я шла по дорожке прочь от Кларендон-Хауса под охраной инспектора Мертона и двух полисменов, я неожиданно осознала (я была еще слишком перепугана, чтобы плакать, слишком сбита с толку, чтобы понимать), что я уже навсегда изгнана из этого города. А дальше — будь что будет.
Весь персонал Кларендона выстроился вдоль узенькой дорожки, чтобы вынести мне приговор. Я видела Уидона, моргающего и бледного, как будто его работа превратила бухгалтера еще в один лист бумаги, он смотрел на меня, подслеповато щурясь. Уидон решил не лишать себя зрелища, хотя ему и пришлось оторваться от своих отчетов. Следом — жалкое изумление растерянности на лице Джимми Пиггота. «Но… вы?..» — от немого вопроса в его глазах у меня сжалось сердце. Группа медсестер собралась в конце моего тернистого пути — мне вспомнился сон о туннеле, по которому я могла двигаться только вперед, — и, к чести своих товарок, я должна сказать, что Мэри Брэддок, Сьюзи Тренч и Нелли Уоррингтон взирали на меня с печалью и даже с жалостью — каждая в свою меру. Было в их взглядах и возбуждение — теперь я стала их театром, — но я не заметила на их лицах того презрения, которым награждали меня уличные зеваки, созерцавшие мой позорный проход (некоторые даже прервали свою прогулку или остановили велосипеды). Не обошлось и без присутствия миссис Мюррей с ее водянистым рыбьим взглядом; она единственная не выглядела удивленной. И последнее, но не менее важное: место возле калитки занял сам доктор Понсонби. Он стоял особняком, с растерянным — как мне хочется верить — видом, но с металлическим блеском в черных глазах и с подбородком, направленным на меня, точно кинжал.