Русский вопрос сделается вопросом всего мира и даст нам возможность существования на земле тем, что будет принят на плечи новых свежих масс. И так в будущем наш русский кулак-мешочник сделается американским капиталистом, а странник града Невидимого каким-нибудь новым Ницше1.
И этот анти-капиталистический мотив Пришвин тоже, видимо, усвоил от Легкобытова. После революции писатель не устает вспоминать о харизматической фигуре своего бывшего приятеля, «сатира-пророка». «Накануне революции пророк секты Нового Израиля ('Начало века') говорил мне: "Теперь осень, время жатвы... И началась жатва"», — рассказывал Пришвин2. Сектант потому предвидел революцию лучше философа и писателя, что революция — его рук дело, это он ее посеял. Оценки прошлого меняются в соответствии с изменившимся значением настоящего. Новый стиль, которого ищет Пришвин, скорее пародирует рассуждения, звучавшие в Религиозно-философском обществе: «"От них к нам" — естественно, но как "От нас к ним"? [...] в России только скажи что-нибудь, и сейчас же организуется секта. Но секта есть частичное решение вопроса. А если предложить целое, то примут за Ивана-Царевича». Последнее отсылает к знакомому нам сюжету из Бесов; но Пришвин в самозванцы не собирается. Теперь визит Легкобытова к Мережковским описывается так: «кривляние Павла Михайловича, смех Философова, страх Мережковского [...] Диагноз Мережковского: у нас был Антихрист». В своем пореволюционном разочаровании писатель заходит далеко:
Вырождение в эстетизм. Аполлон и педерастия. РФО в Петербурге ничего не имеет общего с Московским соловьевским обществом, тут были богоборцы. Розанов и архиереи, православные и старообрядцы, еп. Михаил и люди прямо из народа: рабочие и баптисты, штундисты, хлыстовские про-
роки, раза два я встретил там знаменитую Охтенскую богородицу [...] Секты — это собственницы Бога, божественные товарищества на паях1.
Соединяя исторические реалии, Пришвин заземляет их, выражая свое разочарование, не нашедшее выхода. В дело идут различия между Московским и Петербургским обществами; известная нам Охтен-ская богородица; гомосексуализм неназванных, но широко известных сотрудников Аполлона. Эта риторика кажется не вполне добросовестной; однако в другом наброске того же плана под названием «Общество религиозного сознания»2. Пришвин дает на редкость глубокую характеристику центральному интеллектуальному событию эпохи. «Вехи: возвращение к славянофильству, стихии, религии, детству, мистике через Метерлинка и оккультистов. Шикарный жест Гершензона: европейский крах индивидуализма»3. Из этого эскиза легко видеть, насколько отличаются теперь идеи Пришвина от тех, которыми жил он в годы своей веры в «волшебный мир» и путешествия к сектантам — как раз во время выхода знаменитого сборника под редакцией Гершензона.
В главке «Мобилизация духовенства» речь должна была идти о проекте соединения православной и англиканской церквей; подобные проекты обсуждались в Религиозно-философском обществе. В связи с этим Пришвин собирался рассказать о ссоре Розанова и Блока. Потом по плану следовала главка с характерным названием «Теургия Распутина»: любимое слово русских символистов связывалось здесь с практикой Распутина, но на деле речь должна была пойти о голгоф-ском христианстве. Пришвин собирался рассказать и о теориях Вячеслава Иванова; главка называлась «Мистический анархизм»:
Если каждый будет творить согласно природе своей индивидуальности, то и будет достаточно священное безначалие. Мы — боги, мы начинаем. Потом, когда это не удалось, то на помощь явились оккультистские настроения разных планов: это совершается в каком-то плане и тогда, а не теперь, страна покроется оркестрами и факелами4.
Утопическое философствование Иванова опровергается Пришвиным с помощью новой отсылки ко все той же культурной модели:
Способность русского человека отдаваться, слушаться почти всегда имеет что-то красивое; точно так же редко бывает что-то обратное, чтобы красив был человек, взявший власть. Я встретил в секте «Начало века» чистых голубей послушания и двух вождей: один именовался Христом, царем, другой [...] учил, что настанет час, когда царь — Христос в их общине не будет нужен [...] и тогда будет настоящая коммуна и начало века5.
Пытаясь понять слова Легкобытова о том, как «опрокинуть небо», ■ цвести Христа в земную жизнь» и «признать его в личности человека», Пришвин объяснял:
Это значит война против инстинкта, тайны, надежд, неба, высоты, пропью го, далей, горизонтов, — только настоящее. Раб поднимает человека. Уничтожение ночи. Марксизм и легкобьггство [хлыстовство — зачеркнуто] имеют общим: 1) причина всех причин (метафизика); 2) требование царства на земле; 3) превращение рабской массы в сознательную личность1.
Обобщая идеи начала века — «перерождение человека» в версиях Щетинина—Легкобытова и «революцию духа» в версиях Иванова-Мережковского, Пришвин был готов перейти и дальше — к марксистским версиям революции по Луначарскому—Бонч-Бруевичу.