Читаем Это было только вчера... полностью

Она припудрила нос, провела пуховкой под глазами, сдула со столика трельяжа пудру, поправила прическу. Лицо выражало недовольство.

— Ну, будь по-твоему. Я достаточно эгоистична сама, чтобы не разглядеть эгоизма в другом. Мало? Более всего в жизни ценю покой. Опять мало? Страсть питаю только к музыке. Будь добр, открой после моего ухода форточку.

Так и сказала: «Открой после моего ухода форточку». Форточку в ее концертной комнате или гримуборной, или артистической, провались она пропадом. Он стал на пороге, не позволяя Елене выйти. И услышал невероятное:

— Да ты навязчивее моего Ивана.

Разговор произошел вчера, но Шерстобитова и сегодня захлестывала злость.

Философ Модька вообразил, что поймал его. Иисус без святого ободка. Начальнику угро полагалось бы быть человеком потоньше. Ему одно ясно: Шерстобитов полюбил жену бывшего друга — Куликова, на Шерстобитове надо ставить крест. А что Шерстобитов самого себя клянет, что Шерстобитову впору удавиться, того товарищ Сущенко знать не знает. Подумать только: он — навязчивее Ивана. Мягкотелого, безвольного Ивана, которого не любит жена, но любят рабочие. А если безвольным Ваньку сделала Елена? Зверь, а не баба. И его, Виктора, топчет, лишает самолюбия.

Он заметался по комнате: «Шалите, — говорил он то Елене, то Модесту, равно защищая себя и от нее, и от него. — Об меня споткнетесь, носы расквасите. Эгоист я? Пусть. А в главном? Государству от меня польза или вред? Отвечайте, польза или вред?»

Он открыл бутылку «Ессентуков», залпом осушил два стакана. Зазвонил телефон. Виктор взял трубку, раздраженно сказал: «Да, да». Шофер спрашивал, приезжать ли за ним. Ясно, приезжать. Сейчас же. Воскресенья, как и отпускные месяцы, — самые томительные дни в году. На людях можно говорить, что устал, смертельно хочется отдохнуть, а на деле отдых ему противопоказан. Дома он не находит себе места. Ну, почитает газеты. Ну, поспит. Решит пару шахматных задач. Тоска! То ли дело — производство. Сотни людей ждут твоего слова, сотни дел — разрешения. Планерки. Собрания. Совещания. Звонки из Главка, обкома, с других заводов. Но как быть с Иваном? Сгоряча он хватил лишку, пообещал сделать представление в Москву об освобождении его от обязанностей главного инженера. Не дурак он, чтобы наживать неприятности. Рабочие несомненно начнут писать всюду, отстаивать. Осуществить умную рокировочку? Поменять ролями Куликова и Зархина?

Внизу загудела машина. Шерстобитов тщательно повязал галстук, черкнул жене записку (он всегда сообщал ей, когда отлучался), и, отбросив все, способное вывести из равновесия — Ивана, Модеста, даже Лену, — поехал на завод, в свою вотчину, которая, чего доброго, рухнет, если он хоть на день от нее отстранится.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В большом доме из двери в дверь кочевала новость: Катька-то забирает с собою мать! Вот вам и Катька. Сказано — дочь. Молодец, молодец. Зачтется ей на том свете доброе дело. А Золу видели? Бегает, как девчонка.

— Здрасте, Алексевна!

— Алексевна, новую кровать не продашь?

— Чем тебе помочь, говори, не стесняйся.

Каждый стремится теперь приветить, обласкать словом. А она, старая, потеет от удовольствия, увивается вокруг дочери, берется то за одно, то за другое, и все видят, как подрагивают ее руки — не от старости, от счастья! И все слышат многократно повторенное ею, как бы в укор себе, во хвалу дочке:

— Я — за дело, а оно сделано.

Вот она просовывает мордочку к Долговым, шепчет бабушке:

— Ить не помереть бы мне до времени, Серафима! Зятька дал бы бог увидеть.

— Даст бог, даст бог, — успокаивает бабушка.

— Гляди, Катюшка кофту мне купила.

Она стыдливо втискивается в дверь, ей совестно хвастаться, но она не в состоянии утерпеть: кофта из чистой шерсти, ручной вязки.

— И-и, расступитеся лохмотья, дайте место лоскутам! — всплескивает руками бабушка. — Ноне к тебе и на козе не подъедешь. Гляди, в дороге еще кавалера подцепишь.

— В самый раз!

Ах, как она довольна! Так и сыплет смешком, норовит перегнать бабушку в словесном состязании.

— Ить еще девчонкой я отца пытала: «Батька, когда придет той день, что я от пуза лаптей не увижу?» Думала, не дождусь. Ить дождалась. Не позабыл меня бог.

— Бог-то бог, да будь сам не плох.

— Переменилась я, Серафима, себя самое не узнаю. Ужли те кожа да кости были мною?

— Чего говорить! Роскошь пушит, горе сушит. Смотри, у зятя не оскандалься, на прежнюю дорожку не свороти.

— Не, будь покойна. Тебе да Динке за все, за все спасибо.

Она утирает слезы. Бабушку трогает Алексевнина искренность, она сама готова расплакаться, но что за порядок — разнюниться перед дорогой, и бабушка продолжает шутить:

— Спасибо на вешалку не повесишь. Не забывай голос оттуда подать.

— Ить как жа: подам!


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже