Наконец, это было там, где моя голубушка Елена работала в своем первом американском агентстве – Бродвей 1457 – вы не удивляйтесь, вы думаете, я мог забыть этот адрес, эти адреса навеки въелись в меня – это было рядом – две, может три двери – я увидел открытую дверь, и хотя она отбивалась, я вошел и втащил ее, там было грязно, шел ремонт.
– Давай здесь, – сказал я, – я постою, подожду за дверью, и вышел.
Ух! Снаружи, оказывается, было свежее весеннее утро, в такое утро хорошо думать о будущем, подсчитывать свои шансы на удачу, а ты молодой и здоровый, или смотреть на спящих жену и детей. Рядом был какой-то фонтан, стекала вода, я смочил руки, шею и лицо…
Я уже довольно долго ожидал ее, а она все не шла. Я стал думать, что с ней что-то случилось. Я начал понимать, что она за человек, и подумал, что к таким людям всегда липнут несчастья. Я уже несколько раз продефилировал от падающих вод до этой злополучной двери, но она не показывалась. Теряясь в догадках, – такая могла сделать все, что угодно, – я открыл дверь. Она стояла на лестнице, закрыв глаза руками. Я подошел и сказал, не зло, впрочем:
– Идем, какого черта ты стоишь тут?
– Мне стыдно! – сказала она, не отрывая рук.
– Дура, идем, – сказал я. – Эх, дура, разве естественное может быть стыдным? Не нужно было только суетиться, могла сесть в собвее.
Она не шла. Я потянул ее за руку. Она противилась. Я стал ругаться. На этот небольшой шум из глубины ремонтных принадлежностей и вещей, или из-за какой-то двери вышел человек. Обыкновенный американский человек, может, пятидесяти лет. Конечно, в клетчатых штанах.
– Вы знаете его? – обратился он к Соне, разумеется, по-английски.
– У нас все хорошо, – сказал я ему, – извините. Ей я сказал по-русски: – Дура, не устраивай скандала, идем ко мне, сейчас сюда сбежится пол-Бродвея.
Слава Богу, мы вышли. Мы шли по улицам круто на Ист, по той же 42-й. Я прекрасно мог сойти за сутенера, а она за испанского происхождения проститутку, которые немного поскандалили, а потом помирились. Мы шли, и я временами обнимал ее за талию, и думал, как мы все несчастны в этом мире, как глупо и противно устроен мир, сколько в нем лишнего. Я думал, что я не должен злиться, что это нехорошо, что я должен быть добр к людям, а я все время забываю об этом. «Ты должен жалеть их всех, ты должен нести им всем свою любовь, и отдохновение нести им, и не думать о Соне как о некрасивой еврейской женщине, играющей в девочку, нечего ее презирать… Противный брезгливый эстет!» – ругал я сам себя и, в довершение всего, замысловато назвал себя мудилой гороховым и подонком, остановил Соню и как мог нежно поцеловал ее в лоб. Тем не менее, заметив его морщинки. Ну, что ты будешь делать с собой. Тем временем мы свернули на Мэдисон и быстро-быстро приближались к отелю.
Ничего такого страшно особенного не произошло, кроме того, что я, конечно, ее выебал. Это не был самый мой гигантский сексуальный подвиг – легкая победа над человеком ниже себя – гордиться нечем. К тому же, даже учитывая мое теперешнее отвращение к женщинам, я все-таки остался недоволен собой, у меня плохо стоял на нее хуй, и ею остался я недоволен в особенности – все в ней мне не подходило.
Меня злило, что она долго мылась и стиралась в моем душе – очевидно, она все-таки не донесла свои экскременты до места назначения, потому что она постирала и брюки, и колготки, и трусы.
Все происходящее было каким-то жалким, чего я не выношу. Первый раз в жизни мне было жаль себя. Она возилась в ванной, вернее, в душе, я лежал в кровати и злился сквозь дремоту. «Простые люди, еб вашу мать, – думал я, – все-то у вас через жопу. Моя Ленка и легко и просто уселась бы где придется, смеялась бы до упаду, и еще много раз возбудила бы меня своими мелькнувшими попкой и пипкой, и я может быть из баловства, играясь, подставил бы ладони под ее струйку». Дальше я с удовольствием вспомнил, как показывал из кустов свой красный член весной, еще мальчишкой, на кладбище, будущей жене Анне, и как она писала, отойдя в сторону, а потом мы еблись на теплой кладбищенской плите, и медленно гасло небо.
А эта… но я вспомнил опять, что нужно любить, и Соню тоже, и прощать. Я простил ей все, и ее возню со своими тряпками, но когда она легла, она еще больше разочаровала меня, все больше и больше разочаровывала. На ней было слишком много волос. На голове они были уместны – прекрасные еврейские волосы. Но такие же были и подмышками, и такая же колючая проволока на лобке, и некоторые грубые волоски умудрились попасть на ее очень крупные груди, к соскам. – Это уж ни к чему, – подумал я, пытаясь разогреть себя и ее для этого дела. – И вы, Эдичка, кажется, к тому же и антисемит.