Я предаюсь всем этим мыслям, возвращаясь из моего класса. Я иду по Колумбус вниз, иду не спеша, читаю все вывески, если очень жарко, сниму рубашку, в этот день я, впрочем, был в костюме, солнце, выглянув, стало припекать, и я снял пиджак. Доминиканские женщины, уходя из школы, торопятся домой, их ждут дети. Иногда я прохожу с Лус, колумбийской Аной, Маргаритой и еще кем-нибудь, может быть, темноглазой, с ликом святой – Марией, до собвея, это в полуквартале от нашего Коммюнити-центра, и по дороге выпытываю из них испанские слова. Я знаю их теперь, может быть, два десятка и с удовольствием произношу. Вообще я куда охотнее учил бы испанский. Он сочнее и ближе мне, как и все испаноязычные люди куда ближе мне затянутых в галстуки клерков или вышколенных сухопарых секретарш. Исключение я делаю только для Кэрол, только для нее.
Вместе с уходом от меня моей несчастной русской девочки, охуевшей от этой страны, от меня ушел и интерес к белым интеллигентным женщинам. Многие освобожденные или освобождающиеся дамы на мой болезненный взгляд освобождают себя от любви к другому, не к себе, человеку. Монстры равнодушия. «Мой хлеб, мое мясо, моя пизда, мой апартмент» – говорят монстры. И я ненавижу цивилизацию, породившую монстров равнодушия, цивилизацию, на знамени которой я бы написал– самую убийственную со времен зарождения человечества фразу – «Это твоя проблема». В этой короткой формуле, объединяющей всех Жан-Пьеров, Сюзанн и Елен мира, содержится ужас и зло. А мне страшно, Эдичке, вдруг душа моя не найдет здесь к кому бы прилепиться, тогда и за гробом обречена она на вечное одиночество. А это и есть ад.
В испаноязычном населении моего великого города я вижу куда меньше равнодушия. Почему? Только потому, что они позднее пришли в эту цивилизацию, она их еще не так разъела. Но она грозит и им. Думаю, правда, не успеет погубить и этих, сдохнет сама, задушенная возмущением человеческой природы, требующей любви.
А что в России? – спросите вы. Но Россия и ее общественный строй тоже продукт этой цивилизации, и хотя там внесены некоторые изменения, но это мало помогает. Любовь уходит и из России. А любовь нужна этому миру, мир вопит о любви. Я вижу, что миру нужны не национальные самоопределения, не правительства из тех или иных лиц, не смена одной бюрократии на другую, капиталистической на социалистическую, не капиталисты или коммунисты у власти, и те и другие в пиджаках – миру нужно разрушение основ этой человеконенавистнической цивилизации – новые нормы поведения и общественных отношений, миру нужно настоящее равенство имущественное; наконец, равенство, а не та ложь, которую в свое время написали на знамени своей революции французы. Любовь людей друг к другу нужна, чтоб жили мы все, любимые другими, и чтоб покой и счастье в душе. А любовь придет в мир, если будут уничтожены причины нелюбви. Не будет тогда страшных Елен, потому что Эдички ничего не будут ждать от Елен, природа Эдичек будет другая, и Елен другая, и никто не сможет купить любую Елену, потому что не на что будет покупать, материальных преимуществ у одних людей перед другими не будет…
Так я иду со счастливой улыбкой из моей школы. Иду по грязному Бродвею, где мне суют на каждом углу бордельные бумажки – возьмите, Эдичка, сходите и утешьтесь, получите любовь за 15 минут, сворачиваю на 46-ю улицу, стучу в черную дверь и открывает ее мне Алешка Славков, поэт. Стоит он в облаке пара, у них течет в кухне горячая вода, и некому эту воду уже месяц остановить. Я вхожу к Алешке, привычно вижу клоуновские черные котелки и музыкантов инструмент – Алешка делит черную дыру с клоуном и музыкантом – тоже эмигрантами из России – вижу три матраца и всякую рвань и грязь, и требую я у Алешки пожрать.
Тогда Алешка еще не был католиком, но уже не носил бороду. Его только что выгнали по сокращению штатов с должности гарда, он сдал свою дубинку и форму, и стал опять сильно хромающим, но бодрым, усатым и черноглазым Алешкой Славковым, любителем поддать. Алешка покормил меня кислой капустой с сосисками – его неизменная еда – и сел переводить принесенный мной документ под названием «Меморандум» – документ, выражающий надежды и грезы, как мы выражались, – «творческой интеллигенции» – нас с Алешкой и еще большого количества художников, писателей, кинематографистов и скульпторов, выехавших из СССР сюда и никому здесь на хуй не нужных.
Алешка переводит, а я сижу в залоснившемся старом кресле и думаю о нашем документе и о нашей возне. «Попытка утопающего не утонуть», – думаю я. Две страницы. Чтобы послать их Джаксону, Кэри и Биму. Вдруг помогут с искусством. Впрочем, мы нужны были этим демагогам, пока были там. Здесь нам сунули по Вэлфэру, чтоб не пиздели, и хорош. Гуляй, Вася, наслаждайся свободой.