Пленник тяжело поднялся. Чтобы встать, ему пришлось схватиться за стену. На ногах он держался с трудом. А когда двинулся к выходу, сердце в моей груди бешено заколотилось. Жан-Кристоф! Жан-Кристоф Лами, точнее, то, что от него осталось, – сломленный, голодный, дрожащий человек в грязной рубашке, мятых, обвислых брюках с расстегнутой ширинкой и башмаках без шнурков. Лицо, изможденное и бледное, как клинок кинжала, утопало в густой бороде, отросшей за много дней. От него исходил запах мочи и пота, уголки губ прятались под белой коркой высохшей слюны. Он поднял на меня мрачный взгляд, удивился, попытался справиться с охватившей его подавленностью и вскинуть подбородок, но оказался для этого слишком слаб. Охранник схватил его за шею и злобно вышвырнул из камеры.
– Оставь его в покое, – сказал я ему.
Жан-Кристоф смерил меня взглядом, направился к выходу и произнес:
– Я тебя ни о чем не просил. – И ушел. Хромая.
Глядя ему вслед, я, помимо своей воли, думал о том, что мы пережили вместе, о беззаботных, невинных временах, и все мое естество затопила непередаваемая печаль. Он уходил, пошатываясь и сгорбившись; я чувствовал, что вместе с ним уходит целая жизнь, и сказал себе, что если сказки, давным-давно услышанные мной от матери, оставляли после себя ощущение какой-то незавершенности, то только потому, что всегда заканчивались так же, как эпоха, которую Жан-Кристоф выбрал себе в союзники и уносил теперь навстречу неведомой судьбе под жалобный скрип своих башмаков.
Я долго ходил по ликующим улицам, среди песен и восторженных возгласов, под бело-зелеными флагами, а рядом с шумом проезжали разряженные по случаю праздника троллейбусы. Назавтра, 5 июля, Алжиру предстояло получить удостоверение личности, национальный герб, гимн и воссоздать тысячи атрибутов государства. Женщины на балконах плакали – одни от радости, другие от горя. В скверах выплясывала ребятня, брала штурмом памятники, фонтаны, фонарные столбы, крыши автомобилей и волнами катилась по бульварам. Их гам перекрывал и фанфары, и шум всеобщего веселья, и сирены, и споры; они уже жили в завтрашнем дне.
Я направился в порт, поглядеть на
Часть четвертая
Экс-ан-Прованс (наши дни)
– Месье…
Мне улыбалось ангельское личико стюардессы. Почему она мне улыбается? Где я?.. Я задремал. Несколько мгновений сонного оцепенения – и я понял, что нахожусь в самолете, белом, как операционная, и что облака за стеклом иллюминатора не призраки, явившиеся с того света. И вдруг все вспомнил:
– Поднимите, пожалуйста, спинку кресла, месье. Скоро посадка.
Слова стюардессы, пробивавшиеся будто сквозь вату, глухо звучали в голове. Какое кресло?.. Мой сосед, подросток в куртке с эмблемой алжирской футбольной команды, ткнул в нужную кнопку и помог поднять спинку кресла.
– Спасибо, – сказал я ему.
– Не за что, дедушка. Вы живете в Марселе?
– Нет.
– В аэропорту меня ждет кузен. Если хотите, мы могли бы вас подвезти.
– Очень мило с твоей стороны, но не стоит. Меня тоже будут встречать.
Я взглянул на его затылок, коротко стриженный в полном соответствии с требованиями окончательно свихнувшейся моды, и на непокорный чубчик, удерживаемый на месте лишь толстым слоем геля.
– Боитесь летать? – спросил он меня.
– Да не особо.
– Мой отец при посадке самолета всегда закрывает ладонями глаза.
– Даже так?
– Сразу видно, что вы его не знаете. Мы живем на девятом этаже в Гамбетте, в жилом комплексе Жан-де-Лафонтен. Вы знаете этот квартал Орана? Огромные башни, к которым с тыла подступает море. Ну так вот, в восьми случаях из десяти отец предпочитает не пользоваться лифтом. А ведь он уже старик, ему пятьдесят восемь, и недавно он перенес операцию на простате.
– Пятьдесят восемь – это еще не старик.
– Знаю, но у нас всегда так. Принято говорить не «папа», а «старик»… А вам, дедушка, сколько лет?
– Я родился так давно, что уже позабыл свой возраст.