Высокий, худой, затаившийся за стеклами круглых очков, он будто плыл по жизни в шаре, изготовленном точно по его размеру, тщательно дистанцировавшись ото всех и вся, в том числе и от войны, которая готовилась живьем сожрать всю планету. И летом и зимой этот человек носил все ту же рубашку цвета хаки с погончиками и большими карманами, из которых горстями торчали карандаши. Жером говорил только тогда, когда к нему обращались с вопросами, неизменно отвечая на них не без доли раздражения. Жена ушла от него через несколько лет после рождения Люсетты, и это оставило в его душе глубокую рану. Конечно же он никогда и ни в чем не отказывал дочери, но я ни разу не видел, чтобы он взял ее на руки и прижал к себе. В кинотеатре, где Жером пичкал нас нескончаемыми немыми фильмами, он – готов в этом поклясться! – исчезал сразу после того, как гасили свет. Порой он пугал меня, особенно после того, как равнодушно заявил дяде, что не верует в Бога. В те времена я даже не догадывался о существовании такого рода людей. Меня окружали одни верующие: дядя был мусульманин, Жермена – католичка, соседи – иудеи или христиане. В школе, как и на улице, Бог был у всех на языке и в сердце, поэтому я очень удивлялся, что Жером может обходиться без Него. Как-то раз я слышал, как он сказал евангелисту, принесшему ему слово Божие, такие слова: «Бог у каждого свой. Выбирая другого, человек отрекается от него, становится неправедным и слепым». Священнослужитель смерил его таким взглядом, будто видел перед собой сатану собственной персоной.
На Вознесение он повел нас с Люсеттой полюбоваться городом с высоты Львиной горы. Сначала мы посмотрели средневековую крепость, а потом присоединились к паломникам, толпившимся вокруг часовни Санта-Круз. У подножия Девы Марии толклись сотни женщин, стариков и детей. Некоторые взбирались по склону горы босиком, хватаясь за побеги дрока или низкий кустарник, другие и вовсе ползли на коленях, сбивая их в кровь. Весь этот высший свет суетился под палящим солнцем, бледнел лицами, закатывал глаза, взывал к святым покровителям и умолял Создателя пощадить их презренные жизни. Люсетта объяснила мне, что все эти верующие были испанцами и каждый год на Вознесение добровольно подвергали себя этому испытанию, дабы возблагодарить Деву Марию за то, что в 1849 году она уберегла Старый Оран от эпидемии холеры, из-за которой тысячам семей пришлось носить траур.
– Но ведь они причиняют себе жуткую боль, – сказал я, потрясенный масштабами их жертвы.
– Они делают это во имя Господа, – с жаром ответила Люсетта.
– Бог их ни о чем не просил, – резко высказал свое мнение Жером.
Его голос хлестнул, как удар бича, на корню убивая весь мой энтузиазм. Теперь я видел перед собой не паломников, а преданных анафеме и впавших в транс нечестивцев; никогда еще ад не казался мне ближе, чем в тот день великих молитв. С самого рождения меня предостерегали от богохульства, говорили, что оно гарантированно ведет к страданию. Даже услышать кощунственные слова уже было грехом. Люсетта прекрасно чувствовала мою растерянность. Я злился на ее отца и запрещал себе отвечать на смущенные улыбки девочки. Мне хотелось домой.
Вернуться мы решили на автобусе. На извилистой дороге, ведущей в Старый Оран, мне стало еще хуже. Каждый поворот вызывал приступ тошноты. Обычно нам с Люсеттой нравилось шататься в районе Ла-Скалеры, лакомиться паэльей в дешевых испанских забегаловках или покупать поделки у мастеровых-сефардов из еврейского квартала Дерб. Но в тот день душа ко всему этому не лежала. Мои тревоги затмевала собой высокая фигура Жерома. Я боялся, что его «богохульство» навлечет на меня беду.
Мы пересели на трамвай, доехали до европейского города и пошли пешком в наш квартал. Погода стояла великолепная. Оранское солнце превзошло само себя, но, несмотря на это, яркий свет и сыпавшиеся отовсюду шутки казались совершенно чуждыми. И напрасно ладошка Люсетты сжимала мою руку, я все равно не мог очнуться и прийти в себя…
То, чего я боялся, обрушилось на меня, как свалившаяся с крыши черепица: на нашей улице стояли люди. По обе стороны дороги выстроились соседи, скрестив на груди руки и обхватив ладонями щеки.
Жером бросил вопросительный взгляд на мужчину в шортах, стоявшего в дверной нише. Тот, только что полив сад, закрыл кран, положил шланг на газон, вытер о кожаный фартук ладони и развел руками, давая понять, что ему ничего не известно.
– Здесь явно какая-то ошибка. Полиция арестовала аптекаря Махи. Его только что увезли в зарешеченном фургоне. Агенты, похоже, были чем-то очень недовольны.
Дядю выпустили через неделю. Чтобы вернуться домой, ему пришлось, дождавшись ночи, красться вдоль стен. Щеки у него впали, взгляд стал мрачный и угрюмый. Нескольких дней пребывания в тюрьме с лихвой хватило, чтобы самым радикальным образом его преобразить. Его было не узнать. Под отросшей щетиной лицо выглядело еще более изможденным, он был потерян и, казалось, только что вернулся с того света. Создавалось такое впечатление, что его морили голодом и не давали спать.