Я понял его мысли: здесь, сегодня, Пушкин-человек, снова вступивший в жизнь, ощутил бремя страшной нынешней ответственности своей перед народом. Таким, каким приняли его потомки, он обязан остаться и теперь. Справится ли он с таким великим грузом, какой возложила на него родная история? Под силу ли ему, нынешнему, такая ноша?!
Мы думали, свидание с бронзовым двойником — ему радость, а это был первый надлом.
Обошли памятник кругом, спугивая голубей: «Голуби — это прекрасно: от времен библейских — символ порядка и мира.» Он бросал горстью взятое для этого случая зерно и стоял среди птиц, шевелившихся, гулявших у его ног. «Поминайте, поминайте Пушкина!»
Спросили его, понятна ли ему сама идея, мысль скульптуры. Он на миг задумался:
— Среди шумных улиц, среди кликов молитвенных и пиршественных бродит поэт, погруженный в думы о бренности жизни и вечном ее обновлении. Не так ли?
— Вы сами выразили эту мысль, — вступил в диалог Бородин. — Брожу ли я вдоль улиц шумных…
— Ах, да! — сказал поэт рассеянно.
И переглянувшись со мною, Бородин стал озабочен: все чаще подтверждалось, что Пушкин все еще не помнил, не знал собственных стихов, хотя, как мы заметили, чувства и раздумья которыми они были вызваны помнил и осознавал. И память такая сохранилась не в подсознании, а еще ближе. Он и сам, конечно, уже догадывался об этой своей ущербности, потому что, садясь в машину, как-то горько усмехнулся: «Сегодня я пережил собственный триумф. Но стоило ли вновь родиться только для этого? Не кажется ли вам, что этот бронзовый господин более настоящий, чем я?»
Потом я неделями наблюдал, как, оставшись один, поэт листает свои томики и шепчет что-то, закрыв глаза, время от времени заглядывая в книгу. Это он учил наизусть собственные стихи, как учат урок, чтобы запомнить их и избежать возникавших в разговорах неловкостей…
Москва совсем пробудилась, и Александр Сергеевич уже холодно смотрел, как проплывают мимо ускорившей ход машины неведомые ему люди, покамест чужие и непонятные — его народ.
Равновесие ему вернули только природные пейзажи Подмосковья, памятные отчасти.
5. В монастыре
Пушкинисты отдали бы жизнь за малую часть того, что я от него узнал о нем самом и его времени. Историки взяли бы меня в осаду, чтобы раскрыть «белые пятна» эпохи. Для меня одного все, что было гипотезами, стало фактами. Крупное — утаю, но, к примеру, я точно узнал, что до смерти он имел эпистолярную связь с декабристами, таинственные щепочки в его шкатулке были остатками от виселицы пятерых казненных, он, действительно, виделся на Кавказе с Бестужевым, и царь, действительно, вычеркнул из «Путешествия в Арзрум» отрывок об этой встрече. От кавказоведов, столь любящих Пушкина, не скрою: он знал Шору Ногмова. Этим и ограничусь. Тайна — так тайна!
Загородный дом наш был обставлен совсем по-современному и оборудован всеми чудесами нынешнего домоводства, так что житейская сторона не брала времени. Собственно, дом — это была библиотека с кинозалом, экранами, пультами, удобными кабинетами. У него был свой, особый, личный, в котором он мог запираться и быть один, если хотелось.
— Едите вы невкусно и невдохновенно. Я не был ни обжорой, ни особым гурманом, но нельзя ли заказать… — Я заказывал блюдо, прилагая иногда и рецепт приготовления. Знай повар, для какого «иностранца» он готовит, на него, быть может, и снизошло бы «вдохновение», но он пускал в ход свою кухонную машинерию, брал строго установленное количество калорийных продуктов, полученных тоже способами индустриальными, угасившими их первозданный аромат и вкус. Александр Сергеевич, отведав, говорил: «Не дышит!»
Бородин, конечно, тревожился, но пациент уверял, что «съедобная сторона жизни» ему — ништо, что к нашей «механической пище» он привыкнет, а наш цветущий вид ему порука, что с голоду не умрет. Зато восхищался вкусом и размером фруктов-гибридов: «Смотришь — антоновка, на языке — груша и цитроны, а виноград жалко подносить ко рту, так красив».
— А что это за цветочек? — спросил о дикой ромашке. Оказывается, в его время полевых ромашек в России не было, я узнал потом, их завезли позднее, кажется, из Америки.
Бородин обещал ему поездку на Кавказ, о котором он скоро затосковал и мечтал: там мы обычным ножом освежуем барашка и на обычных углях приготовим сами шашлык и запивать его будем «нардзаном»! Он не знал только, что и вкус кавказских барашков — не тот, и пенный нарзан — не более, чем «святая водица».
Теперь я постоянно видел его совсем близко. Он быстро утрачивал архаизмы и галлицизмы, придававшие вначале особое очарование его речи. К удивлению, его раздражало обилие слов с корнями латинскими. Противник шишковистов предпочитал словообразования русские, типа «самолет». Ошибаясь, называл паровоз пароходом, как говорили в его дни. К нашей радости, все чаще говорил не «у вас», а «у нас». Первоначальное детское, некритическое восприятие нового сменялось бурей собственных понятий и суждений.