Все ждали от него новых стихов. Проходили месяцы. Он не обнаруживал при все расцветающем блеске ума никаких признаков творчества поэтического. Свои старые стихи он уже знал и не терялся, как прежде.
Я прочел, наконец, ему свой роман о нем. Он почти не поправлял меня, только как-то особенно прислушивался, когда я касался непосредственно творческих мгновений, будто мучительно припоминал что-то знакомое, но позабытое. «Себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит», — повторил фразу, сказанную им некогда его портретисту Кипринскому. — Я был, оказывается, ленив и беспечен, даже в года зрелые, но, знаете, я был талантлив. Сейчас не то. Я работаю с удовольствием, как вол, но не нахожу в себе состояния, которое влекло к созданию стихов. Я его жду — не приходит…
Так он признался мне одному, интимно, что давно сам заметил свою самую большую ущербность.
— Я тогда точно выразил это:
— И вот не могу более вызвать это состояние, как раньше. Неужели муза меня покинула навсегда!? — Глаза его наполнились ужасом, он зарыдал глухо, без слез, будто застонал, протянул ко мне с мольбою затрепетавшие руки, обнял меня, приник: помоги! Защити!
Я стискивал мелко дрожавшие плечи и, собрав всю силу любви к нему уверял, что вернется, что покамест он подавлен лавиной узнаваний, она отодвинула органически ему присущее. Это неудивительно. Так должно. Все, все придет, вернется…
Я утешал, обнадеживал, но кому как не мне было уже совершенно ясно, что в личности Пушкина есть и другие изъяны — «раковины» в воссозданном сплаве мышления. Например, он не подозревал о существовании таблицы умножения, хотя практически пользовался ею постоянно. Не знал названия отдельных безусловно ему известных предметов, как салфетка, стакан. Бурно тоскуя по друзьям своей первой жизни, почти не вспоминал Натали, детей, хотя, как мы видели, понятие рода своего в нем сохранилось.
Об этих изъянах я рассказывал Бородину. Более всего нас беспокоило главное: не писал стихов, старые приходилось ему напоминать, и это все всерьез начинало тревожить его самого. Повергало в ужас.
Видимо, где-то на атомном уровне что-то было утрачено при регенерации. Наука Бородина, стоявшая на уровне химии, физики, электроники, не справилась с загадочным миром живой души.
Но, сознавая опасность, ученый повторял: ждать!
А Пушкин был нетерпелив.
6. Шестое чувство
Гораздо быстрее, чем в мире социальном, Александр Сергеевич разобрался в мире художественном. К поэзии было отношение особенное. Страсть к ней не утрачена.
Еще в лабораторной комнате он попросил портреты друзей-поэтов, расспросил о судьбе его переживших и попросил оставить его одного «хоть на час». Наблюдающие аппараты показали, как он ласково гладил картоны и скульптуры, долго глядел безмолвно — прощался.
Знакомство с послепушкинской литературой мы начали с поэтов его школы.
Трепетали наслаждением веки, когда он плавно, слегка подвывая в манере своего времени, читал, смакуя каждое слово: «…И взором медленным пронзая ночи тень…» Ни одного неточного лишнего слова у этого мальчика! Никакой суеты, ни в мыслях, ни в картинах». Я указал ему на скопление звука «м» в сочетании «взором медленным»: не плохо ли? Он подумал мгновение: «Сам звук медленный, удвоение еще усиливает…»
В стихах своих последователей он профессионально отмечал «нарушения правил» — дисгармонию ритмическую, усечение и смещение стоп, разномерность строк. Размыслив, говорил, что такие «нарушения» усиливают музыку стиха, мощь и верность чувства, а «правила оставим классицизму!» Читал, наслаждался и все повторял: «Я бы так не сумел!»
Я смел с ним спорить. Привычный к лаконизму нашей литературы, начал было отстаивать ведущую роль существительного, назывных предложений. Он бурно запротестовал: это не художественно, не образно, как теперь говорят. Только прилагательное дает одушевление существительному. Если в «Пророке» он написал бы: «Серафим явился» — тупо. Не видно ангела! Это то, что нынче зовут информацией. А вот коли «шестикрылый» — это чувственно: и ангел слетает, и слышен грозный шум многих крыльев. Я вынужден был согласиться, а он тоскливо сказал: «Умел же прежде старик!»