Превращение книги в топливо для гриля – конечно же, трансгрессивно. Анна Наринская и Дмитрий Бутрин не зря вспомнили гитлеровские костры из книг. Бутрин также припомнил, как «Идущие вместе» сваливали в унитаз книги самого Сорокина. В текущей политической ситуации все эти ассоциации звучат совсем не академично, а отзываются самой что ни на есть горячей политикой. Обернуть эту трансгрессивность в источник сакрального – жест, требующий отваги крупного художника. Жертвоприношение книги превращается в концентрированное выражение чтения – не зря сжигание книг называется чтением
, – предлагая ритуальный опыт взамен читательского и одновременно демонстрируя явное сходство между ними. И там и тут есть некий «язык, на котором человек говорил когда-то и от которого отделился теперь», и там и тут предлагается «ограниченное бытие, потенциально раскрывающееся в бесконечность»[1261]; и там и тут сознание сталкивается с соблазном страшной свободы, выносящей за пределы привычных оппозиций и моральных окоемов.Сакральное, рождаемое трансгрессией, точно описывается теорией траты Батая: сакральное – это «все, что однородное
общество отвергает либо как отходы, либо как трансцендентную ему высшую ценность»[1262]. Книги отвергнуты новым «однородным» обществом и потому становятся идеальным источником сакрального. Вместе с тем именно даруемое ими чувство причастности к священному так драгоценно для клиентов, заказывающих book’n’grill. Книга идеально подходит для этой цели – как настаивает Батай, «нельзя принести в жертву то, что предварительно не изъято из имманентности <…> Для жертвоприношения берутся предметы, которые могли быть духами <…> но сделались вещами и должны теперь вернуться в имманентность, откуда они происходят, в смутную область утраченной сокровенности»[1263]. Иначе говоря, сжигая книгу на гриле – книгу, рожденную духом и изъятую из социально-культурного оборота, Геза и его коллеги окончательно утверждают сакральный статус литературы, освобождая дух от вещности: «Жертвенный обряд стремится уничтожить в жертве вещь – и только вещь»[1264]. Поэтому на вопрос Эсти: «Скажите, Геза, пепел сожженных книг не стучит вам в сердце по ночам?» – Геза отвечает отрицательно без всякого цинизма (с. 156). Он жрец книг, а не их палач. Может быть, даже последний жрец литературоцентрической религии.Разумеется, для самих заказчиков book’n’grill – это еще и батаевский потлач – ритуал траты ценного, дарующий участникам сознание превосходства и символической власти. Кстати, примечательную модель потлача задает в «Манараге» вторая «толстовская» новелла – устный рассказ псевдо-Толстого о том, как он преодолел свой детский страх перед нищим, украв из дома и отдав ему мраморный бюст Толстого и песцовую горжетку (отцовскую и материнскую ценность).
Важно и то, что мода на book’n’grill расцветает после кровопролитной войны: «…после войны всем, всем вдруг отчаянно захотелось почитать.
Руки взломщиков потянулись к книгохранилищам, а гурманы и золотая молодежь – в первые подпольные читальни. Потом туда хлынули и обыватели. Это были золотые времена» (с. 16). Война породила то, что Р. Жирар называет жертвенным кризисом, – «единый процесс победоносного шествия взаимного насилия. Жертвенный кризис следует определять как кризис различий, то есть кризис культурного порядка в целом»[1265]. О том же, хоть и несколько иначе, говорит и сорокинский Геза: «Увы, в нашем послевоенном мире рукоприкладство стало печальной повседневностью. Война вроде закончилась, а люди все бьют и бьют друг друга по мордам в магазинах, ресторанах, игровых зонах, на улицах, в борделях, в банках, в прачечных, в поездах дальнего следования… Философы усматривают в этом расширяющуюся послевоенную трещину в христианской морали. Впрочем, мусульмане в этом не отстают от христиан» (с. 174). Как утверждает Жирар, важнейшим признаком жертвенного кризиса является утраченное различие между сакральным и профанным. Соответственно, послевоенный культурный «откат» толкает общество к новому сакральному и к новому ритуалу – коим и становится book’n’grill.