В. С.
: Ну да. Поэтому я абсолютно аполитичен и мне в принципе все равно, кто стоит у власти и какие издает законы. Мои интересы лежат в других областях.Т. Р.
: Политика политикой, эстетика эстетикой, но, когда читаешь ваши вещи, складывается впечатление, что у вас была сверхзадача, быть может неосознанная, – выплюнуть все то, что извращенному обществу удалось в вас вколотить. Следующим логическим шагом, можно предположить, станет отъезд на Запад, как поступили многие из ваших литературных сверстников?В. С.
: Да нет, на самом деле все сложнее. Мое отношение к бытию вообще, мягко говоря, сдержанное. Я очень хорошо понимаю Хайдеггера, который посвятил много страниц разработке проблемы заброшенности человека в этот мир форм. Каждое утро, открывая глаза, я испытываю крайнее удивление оттого, что втиснут в это тело и опять просыпаюсь в этом мире, которое постепенно перерастает в состояние удрученности. В детстве, когда мы жили в Быкове под Москвой, отец года в три повел меня на аэродром, и я увидел какие-то ревущие чудовища, они притягивали и ужасали одновременно. И соответствующее отношение к миру качественно не изменилось с годами. Оно не связано конкретно с этим государством, хотя, конечно же, вырасти в таком репрессивном обществе – значило усугубить это состояние. Это проблема психики, и решить ее для меня возможно лишь при помощи письма. А уезжая на Запад, мы пересекаем лишь географические границы, но не онтологические. Нашу психику мы вывозим с собой, как рюкзак с камнями. Да и разница не так уж велика: и здесь и там – онкологическая клиника. Только здесь стоит человеку появиться на свет, как ему объявляют: «Ты умрешь». Понятно, что и там ему не избежать аналогичной участи, но его всячески отвлекают от этой неотвратимой истины мягкой жизнью, которая чисто внешне исключает саму возможность смерти.Т. Р.
: У героини вашего романа «Тридцатая любовь Марины» много общего с ерофеевской «Русской красавицей» – и судьба, и род занятий, и лесбийские наклонности. Если ерофеевская Ирина одержима метафизической идеей спасения России, то ваша Марина тоже как будто пытается ее спасать, тусуясь с диссидентами, по-сестрински снимая их сексуальные затруднения. Финалы романов отличаются лишь на первый взгляд: Ирина кончает счеты с жизнью, Марина впервые испытывает оргазм с мужчиной (парторгом завода, под звучащий по радио гимн Советского Союза), сжигает диссидентские мосты и идет трудиться на упомянутое предприятие, где благополучно обезличивается (то есть тоже погибает). Боюсь, простой советский «чайник» (если когда-нибудь прочитает роман) решит, что автор убежден, будто диссидентское движение существует благодаря не столько социальной, сколько сексуальной невыраженности. Вас это не смущает?В. С.
: Наоборот, радует такая постановка вопроса. На диссидентство, как и на всех нас, ошибочно смотреть лишь с социально-политической точки зрения. Это большая тема. Но я решал не проблему диссидентов. «Марина» сделана в жанре классического русского романа о спасении героя. В данном случае – о спасении от индивидуации. Это нечто вроде вывернутого наизнанку «Воскресения» Толстого. В тоталитарном обществе индивидуализация – страшная помеха. Трагедия диссидентов была, конечно, в том, что они – яркие индивидуальности, отделенные от коммунального советского тела. Поэтому в финале Марина «освобождается» от индивидуальности, вливается в безличный «коллектив». Чудовищное – но спасение.Когда я познакомился с Виктором Ерофеевым, то не знал о существовании «Русской красавицы», как и он о «Марине». Их сходство, по-моему, говорит о том, что герой нашего времени может быть сегодня угадан именно в женщине, в женском типе.
Т. Р.
: Вас не огорчает признание «там» и отсутствие широкой известности «здесь»?В. С.
: Наоборот. Я уже говорил, что испытываю неловкость и недоумение, когда мои вещи вызывают у кого-то интерес. Я-то их воспринимаю только в рамках своих психосоматических проблем. А на Западе переводом занимаются в основном слависты, которые исследуют их как специфическое письмо, некий материал. Это мне понятно, это меня устраивает.Т. Р.
: То есть здесь вы никому не предлагали свои рукописи, никто их не «заворачивал» с какой-нибудь замечательной формулировкой?В. С.
: Никогда. Но это вовсе не значит, что я отказываюсь их публиковать. Единственное условие – я против купюр.Т. Р.
: Если вас начнут здесь широко печатать, вы не боитесь стать некой литературной «эмблемой», превратиться в литературный миф вроде Айтматова или Евтушенко? Это у нас быстро происходит, если попасть в струю.В. С.
: Думаю, мне это не грозит. Тот тип литературы, к которому я принадлежу, вызовет у большинства неприятие.Т. Р.
: Но при хорошо поставленной рекламе…В. С.
: Не вижу смысла. Такие фигуры, как Евтушенко или Айтматов, имеют общественные интересы, отчасти для них литература – повод для политической деятельности, для «лечения общественных язв». Отсюда – доступный массам язык. Они пишут для народа, а я – для себя.