Случилась эта дурь со мной, или дурня, как украинцы говорят, в прекрасном Ленинграде, в мою студенческую пору. И мне, как облачко, спустившееся с небес, уже мерещился герой — конечно, одинокий, неприкаянный, понятно, бедный питерский студент. Один лишь только я и видел это облачко, там, где никто другой не мог его увидеть: в духоте аудитории, в сыром трамвае, в тусклом коридоре ночного общежития, над стоячим столиком в углу кофейни, прозванной Сайгоном, в подвальной рюмочной на Чернышевского, в кафе-мороженом «Север», упрямо прозываемом коротким гордым словом «Норд», а в дни стипендии — в новооткрытом ресторане «Демьянова уха» на Горького, где, к слову, мне и был привит вкус к умело приготовленной пресноводной рыбе… Я щурил глаз, и морщил лоб, и покусывал карандаш, но облачко нигде, даже после двух-трех рюмок, не спешило обрести в моем воображении очертания живого человека, и самое досадное, что и после шести не собиралось подарить свою историю. Не получалось у меня ее придумать — и негде было ее взять. Хотелось бы из жизни, но жизнь вокруг была не той, что мне хотелось…
Конечно, можно было не из жизни. Казалось бы: перед тобой тысячелетняя литература, кладовая историй, распахнутая для всех, — черпай и выгребай оттуда что захочешь… На нашем факультете только тем и занимались, что в любой прочитанной истории выискивали следы других прочитанных историй, — потом делились результатами своих выискиваний, чаще всего успешных… Пересочинить любую из прочитанных историй и попросту ее присвоить — невозбранно: тебя поймут, оценят; тебя, быть может, и одобрят, глядишь, и восхитятся…
Одно меня смущало: неотчетливость границы между эхом, между, скажем так, ауканьем, между воздушным поцелуем, посылаемым поверх веков и языков (точнее будет все же:
И я начал сочинять предысторию моего героя, громоздить, как мне на ум пойдет, ее события — в надежде выудить когда-нибудь из них, связать из них его историю. Худо-бедно дело шло, но в конце концов я уперся в главную особенность всякой предыстории: она значительно длиннее собственно истории; если история должна иметь начало и конец, то предыстория стремится к бесконечности. Первостепенное умение настоящего писателя в том и состоит, чтобы бесконечную предысторию рассказать предельно сжато, предоставляя собственно истории, на деле, может, и короткой, столько простора, сколько она того потребует. А ненастоящий писатель, то есть писатель неумелый, тонет в предыстории, как в бескрайнем и бездонном болоте, порою так и не добираясь до начала собственно истории, ради которой вроде бы и взялся за перо… Вот и я утонул в предыстории, так и не приступив к тому, чтобы превратить мое небесное облачко в героя. И оно меня покинуло, испарилось, вернулось к себе на небо. Желание писать у меня пропало. Ряд своих соображений о соотношении историй с их предысториями я предложил в качестве темы своей курсовой работы. Обосновать ее на факультете мне не удалось, и мне было отказано…
Помню, я сидел на койке в общежитии и сам с собою рассуждал: «В начале было Слово, понимаю. Но я не понимаю: что там было