Павел не стремился отбросить свой иудаизм или своё римское гражданство ради нового нравственного мира (как назвал его Роберт Оуэ
) иисусианства и коммунизма. Как в XIX веке Карл Маркс, не удовлетворившись известной ему политэкономикой, перекроил её сверху донизу на собственный манер и тем самым дал новую жизнь тем же ошибкам, которые перерос, так и Павел воскресил прежний сальвационизм, от которого Иисус тщетно пытался избавиться, и создал фантастическую теологию, которая до сих пор остаётся самой невероятной из всех известных нам. Будучи заядлым римским рационалистом, всегда отвергающим всякую иррациональную реальность ради нереального, но рационального постулата, он отринул Человека как он есть и заменил его постулатом, который называлАдамом. И когда его спросили (как это и должно было случиться в не вполне свихнувшемся мире), что есть природны
человек, он ответил: «Адам И ЕСТЬ природный человек». Это может сбить с толку простаков, ибо, согласно традиции, имя «Адам» относится, несомненно, к природному человеку как к сотворённому в Эдемском саду. Точно так же нынешний проповедник мог бы описать как типичного британца чудовище Франкенштейна и назвать его Смитом — и кто-то на вопрос, что есть «человек с улицы», ответил бы:«Смит и есть человек с улицы». Это случается довольно часто; ибо мир действительно полон таких Адамов, и Смитов, и людей с улицы, и простых плотских людей, и экономных мужчин, и женственных женщин, и т. д., и т. п., всех тех воображаемых атлантов, что несут воображаемый мир на своих бесплотных плечах.
Эдемская история наделяет Адама грехом: «первородным грехом», что лежит проклятием на нас на всех. На первый взгляд это кажется нелепостью; однако это хорошо перекликается с тем, что можно обнаружить в сознании не только Павла, но и нас самих. Первородный грех — это не поедание запретного плода, но осознание греховности, вызванное этим плодом. Когда Адам и Ева отведали яблоко, они устыдились своих сексуальных отношений, до сих пор казавшихся им совершенно невинными; и нет факта более жестокого, чем то, что этот стыд, или состояние греха, держится до сего дня, и что он
— один из сильнейших наших инстинктов.