Не было ничего. Ни земных судорог, ни расколотого неба, ни сдвинутых гор. Мосты стояли прочно, клокотала под ними Адидже, возвышались башни и колокольни, Сан-Пьетро все так же врезался в голубое небо над Вероной, ни один камень не пошатнулся во дворце. И она стала тяжелым камнем. Тело утратило уже привычную свою грузность и неповоротливость, а летучесть духа исчезла, сменилась угнетенностью и какой-то нечеловеческой усталостью.
– Сын. Где мой сын?
– Я позову Аббата Бодо, ваше величество.
Долго не было никого, целую вечность. Теперь время не летело, лежало рядом, мертвое и ненужное. Она закрыла глаза, а когда подняла веки, увидела, будто где-то в воздухе, почти бестелесную фигуру аббата.
– Где мой сын? – спросила.
Аббат шевелил губами, но, ей казалось, беззвучно.
– Дитя мое где?
Бодо что-то произнес; вот вроде слово "beati" – блаженны. Не знал больше слов, кроме этого слова. Блаженны нищие духом. Блаженны миротворцы.
Блаженны, блаженны…
– Где?..
Блаженны, кто не спрашивает. Блаженны, кто не жаждет. Блаженны…
– Где?..
– Beati, quorum tecta sunt peccata! – Блаженны, чьи грехи покрыты.
– Где сын мой?!
– Его нет, – наконец сказал аббат.
– Я слышала его голос.
Не могла сказать: видела. Потому что тьма. Потому что конец света.
Потому что раскалывались земля и небо. Но в грохоте уничтоженья услышала голос. Его голос. Неведомый, но уже узнанный. Голос ее сына, ее дитяти.
– Где он?
– Умер. Он родился слишком слабым. В слишком больших муках. Не обладал достаточной силой жизни. Блаженны, кто…
Ох, она знала, кто блажен на этой земле. Подземные ветры снова ударили ей в грудь, в самую душу, снова корчился мир, разрывался, раскалывался, уничтожался, и она уничтожалась со всем сущим. Но мир продолжал существовать, и Евпраксия вскоре поднялась, будто и не было болезни, не было горя и ужаса утраты еще не добытого ребенка. Теперь это была уже не углубленная в себя молодая женщина, которая готовилась стать матерью, – за какой-то один день стала всевластной императрицей, велела немедля слать гонцов к императору, известить о том, что она, его жена, хочет встретиться с ним и уже тронулась для этого в путь из Вероны.
Император тем временем все еще упорно уничтожал противников во имя так называемой справедливости. Те старались тоже вовсю делать то же самое из тех же самых соображений. Не прибавилось от той затяжной войны правды на свете, не уменьшилось голода. На земле сидели те же самые крестьяне, только и разницы, что у них менялись хозяева, а над всеми хозяевами стояли двое: император и папа.
Сторонники императора славили своего хозяина за то, что он, как lex animata in terris, то есть "дух законов на земле", покрывает собой все отдельные города, земли и народы. Нет у него определенной резиденции, нет ненасытной столицы, этого прожорливого молоха, которого никто и ничто не может накормить и удовлетворить. Император всюду присутствует лично, лишь возникни потребность в его деянии… А что говорили сторонники папы? А то, что папа своим авторитетом "останавливает руку тирана", "отвращает насилие", "защищает народы от гнета", "укрощает победителей и смягчает судьбу побежденных", именно папа блюдет добрые обычаи, следит за поведением высших духовных лиц, а также и светских властелинов, сурово преследует поддающихся всевозможным соблазнам и дурным примерам.
И вот император Генрих и папа Урбан пошли друг на друга, Генрих сам руководил войском, папа посылал своих епископов и графов, один из противников сидел в Латеранском дворце, построенном на том месте, где некогда Нерон вырыгнул из себя жабу, а другой брал города и замки сторонников папы. Подбирался Генрих и к трижды проклятой Каноссе, под стенами которой десятилетье назад позорно унизил его Гильдебранд.
Император был зол и нелюдим: прятался от зноя и блох не в каком-нибудь известном замке или городе, а в обычной безымянной крестьянской хижине, сложенной из дикого камня, никого не подпускал к себе, кроме верного Заубуша – почерневшего, прокаленного солнцем и все равно хищно-красивого, как дьявол.
Прибыв к мужу, императрица нашла его в каменной хижине, затерянной средь старых оливковых деревьев; хижина была темная, без окон, низкая, двери, как в норе, – не нагнешься чуть не до порога, так и не войдешь. Под самым куполом небесным виднелся отсюда замок, его-то и осаждал сейчас император; неподалеку расположился палаточный городок его рыцарей; грязные полотнища шатров, порванные стяги и прямоугольные штандарты, неказистые значки-треугольнички на копейных древках. Тут, видно, была лишь часть Генриховой охраны, и в хибарке рядом с императорской жил Заубуш.
Евпраксии было противно говорить с бароном, но ведь прибыла к императору, к мужу – человеку, не менее отвратительному, но предназначенному судьбой.
– Где император? – спросила Заубуша прямо из лектики. – Хочу его видеть.
Заубуш хорошо знал, что не следует долго месить тесто, чтоб съесть пирог. Хищно улыбнулся и пошел впереди, припадая на деревяшку. Подойдя к хижине, просунул в низкое отверстие деревяшку, потом весь влез в прохладные сумерки императорской норы.