Французы любят землю, не небеса, хотя на земле они охотней размышляют, чем действуют. Они живут неподдельной культурой середины. Народ мещан-буржуа, к которым относится также и большинство рабочих. Освобождение буржуазии остается великим национальным событием французов. Цивилизация, их любимое слово, есть производное от civis[401]
, а слово «bourgeois» – подарок французского языка понятийному миру Европы. «Любите землю!» – вот императив этой нации. Она ищет земного блага, хорошей жизни, радостей за столом и в постели, но не освобождения от мира. Она живет бренным и презрительно отвергает «расплывчатую мистику Востока». Сама французская духовность всегда имманентна. Она способна на крайнюю утонченность, но ей не даются дерзкие порывы в бесконечное, отрыв от земли. Даже усеченные башни готических соборов – символ французской городской панорамы – обнаруживают эту черту. Напоминание «оставайтесь верными земле» обрывает в них смелое движение ввысь. Француз так же, как всякий житель Европы, чужд идее страдания, желанию русского или испанца пострадать, стремлению к спасению, к концу человеческой истории. Для большинства достаточно просто жить, при условии, что есть гарантия в виде денежных накоплений. Облагороженное наслаждение жизнью заполняет всю ее целиком. «Mon art et mon métier c’est vivre»[402], – сказал Монтень. Qu'elle est belle, la vie[403] – вот житейская мудрость этой страны. Первое место здесь занимает право на жизнь, а не на труд, как в Германии. Оно является программным пунктом Union fédérale, самого большого французского объединения участников войны. Есть даже целая Лига права на жизнь. Гедонизм, завладевший французами, представляет опасность как для них самих, так и для всего мира. Он всюду вводит в соблазн; кто поддается ему, тот гонится за радостями тленного мира и пренебрегает усилиями по спасению души. Он переоценивает значение внешней стороны мира. Он служит периферии бытия и забывает о центре – смысле жизни. Так человечество не сможет обновиться. Тот, кто хочет только наслаждаться жизнью, не сможет ее преодолеть. Французский стиль жизни пригоден для редких дней внешнего счастья, но оказывается несостоятельным в многочисленные дни страданий. Француз мало что может дать Европе, кровоточащей многочисленными ранами. Придут времена, когда ему больше, чем кому-либо другому, понадобится искать утешение в древней мудрости Азии.Внутри французского мещанства существуют два типа: жирондисты и якобинцы[404]
. Жирондист олицетворяет собой потребность в довольстве и гарантиях безопасности. Якобинский же тип представляет героичекую сторону бытия. Он более редок, но и более влиятелен. Уже свыше столетия определяет он политическую судьбу нации. Он скорее за gloire, чем за amour, скорее за activité и vitesse, чем за созерцательность – беспокойный, решительный, честолюбивый, безжалостный потомок тех галлов, о которых Цезарь писал, что они «cupidi novarum rerum»[405]. Это замечание не относится к превалирующему типу жирондиста. К жирондистам относится в большинстве своем все то, что мы до этого говорили о французах.Француз близок к земле и привязан к ней (как и она к нему). Но у него есть одна особенность, которая показывает, что и он способен соблюдать некоторую дистанцию к вещам и гарантировать себе по отношению к ним хотя бы минимальную степень свободы и самоопределения: это его скепсис. Этот скепсис – форма выражения не сомнения, а превосходства, умения встать над жизнью; наподобие скепсиса античных философов Горгия[406]
или Агриппы[407]. Обладающий таким скепсисом никогда полностью не растворится в жизни. Он смотрит на мир как бы немного со стороны, не сознавая этого; смотрит на него, как на игру. Именно в этом заключается тайна французского искусства жить. Оно дается только тому человеку, который не воспринимает мир слишком серьезно. Тот же, кто чувствует себя целиком обязанным земле, никогда не будет до конца счастлив. Иными словами, и человек середины не обходится без оглядки на конец. Он берет взаймы у потустороннего мира предпосылку для своего хорошего самочувствия в земном мире.