— Сами того не зная, и даже ничего не подозревая, — сказал Дантес, — аристократия и буржуазия оказались тогда на своих собственных похоронах и на погребении Европы… Именно в тот день все было кончено. Те, на ком лежало попечение о культуре, сохранили на память о ней одно лишь удовольствие и с тех пор стали относиться к творцам не иначе как к поставщикам. Европа нашла свой конец в собственном преимущественном праве на культуру. Раздвоение ее личности — на культуру с одной стороны, и живых людей, с другой, — эта шизофрения не могла не закончиться всеми последовавшими кризисами смертоубийств…
На следующий же день отношения Эрики с реальностью снова испортились. Вне всякого сомнения, ей не следовало ехать в Вену, куда всегда влекла ее та нежность, которую она испытывала к Моцарту, заманивая ее слишком далеко на путь, ведущий к королевству, в которое зазывали ее все волшебные флейты. И недели счастья, полные восторга, которого Жард настоятельно рекомендовал ей избегать, вызывали у нее, ввиду неизбежно приближающегося расставания — Дантес должен был возвращаться в Рим, — особенную отзывчивость ко всякого рода ласковым нашептываниям… Они поселились в гостинице Цвайнена: Дантес, как всегда, взял два номера, придерживаясь извечной своей щепетильности, с которой он старался избегать интимности, присущей общей ванной. Она догадывалась о его стремлении к антрактам в уединении и усматривала в этом признак ветшающего сердца и скрытой склонности к самоотречению. Она нисколько не сомневалась в том, что он по-прежнему любит ее, но не могла не чувствовать вместе с тем, что он, сам того не сознавая, предпочитал в отношениях климат более умеренный, чем тот, где каждое мгновение насыщено до предела… И все же он оставался человеком, который не мог слушать Вагнера, не испытывая при этом легкого раздражения, и считал, что битва, завязавшаяся на «Эрнани»[39], была проиграна в тот же вечер, когда ее уже считали выигранной: он решительно не хотел расставаться со своим XVIII веком. Они были столь близки нам сейчас: Сен-Жон Перс, Маларме, Валери Ларбо, Рильке… Он никогда бы в этом не признался, но, кажется, ему нравились тепличные цветы. Ее возмущала эта сдержанность, учтивость в отношениях с жизнью, как и то понятие, что главная цель культуры состояла в том, чтобы смягчать, обуздывать, умерять. Несомненно, здесь сказывалась не столько его добровольная, свободно избранная манера вести себя, некое предрасположение характера, но скорее усталость от жизни. Был ли он другим в двадцать лет? Когда она захотела задать себе этот вопрос, у нее вдруг впервые появилось ощущение, будто он не пришел на свидание. Он уходил к себе в спальню, словно пряча свой трехсотлетний возраст. В его пятидесяти заключалась скорее дряхлость этого мира, чем его собственная. Слишком много Истории, музеев, слишком много книг и музыки, и абстракций: чувствительность, присущая человеческим отношениям, поистерлась и нуждалась в том, чтобы ее расходовали экономно и всячески берегли. Очевидно, он слишком часто бывал при этих крошечных дворах немецких князьков, в важных французских регулярных парках, и от этого у него развился вкус к той вежливости, которая весьма усложняет отношения со страстью; так же очевидно было и то, что его более привлекает камерная музыка, нежели грандиозные симфонии, мастера малого жанра, нежели величие гения. Это был интимист, умиляющийся сценами домашней жизни. Его душевные порывы определялись собственным его выбором, а не минутным затмением рассудка. Он становился на сторону влюбленной страсти, но как аристократ, который примыкает к революции, решившись взойти на гильотину.
Эрика утешалась тем, что внушала себе, что он оставляет ее, чтобы лучше ее себе представлять, что эти расставания были необходимы ему, чтобы облачить ее в свое воображение, не будучи связанным тем реализмом в созидательном процессе, который неизбежно навязывается присутствием модели. Этот человек бежал как огня откровенности неглиже. Он покидал ее, будто для того, чтобы тем самым выразить свое уважение к этим наполненным до краев мгновениям тишины, которые падают, разрывая тяжелую ткань симфонии. Итак, она оказалась одна в своей спальне с раскрашенными дверями, после их милого ужина вдвоем, у камина, в большом зале сельской гостиницы. Мебель была в деревенском стиле, с наборным рисунком; тут же стоял непременный кувшин с водой для умывания; на кровати возвышалась трехэтажная перина. На пергаментном абажуре ночника весело скакали ноты песенки «Ах, мой милый Августин».