За последние годы так много писали о разных принципах его отсчета. Для землян оно течет быстрее, чем для межпланетных путешественников. Справедливо ли это? Не натворил ли тут чего-либо Эйнштейн? Что-то с некоторых пор действительно время несется вскачь…
Нет, все точно, как всегда. Просто стареет наше поколение, и само же удивляется этому. То и другое естественно. Но в этой естественности есть все же извечная странность, которую каждый постигает в одиночку.
Знаете ли вы, как трудно и важно писателю найти свою тему? Симонов ее не искал. Она его нашла сама: война. И прежде чем стать его темой, она стала его жизнью. Любить войну немыслимо, бесчеловечно. Кто может примириться с горем? Любить можно его преодоление. Война — горе. Армия — ее преодоление. Она — меч страны, желающей мира. Ей — наша любовь. Симонов любил Советскую Армию. Он знал ее снизу доверху. Он сам ее частица. Он был на войне с первого до последнего дня. Он до последнего дня жизни писал о войне, все о ней и о ней.
На войне Симонов был храбр и тверд. В писательском труде — упрям и честен. Счастливым может быть поэт, чье стихотворение, как «Жди меня», заучивали миллионы людей. Счастлив драматург, чья пьеса пользовалась таким успехом, как «Русские люди». И очеркисту не грешно гордиться торопливыми записями в полутемных блиндажах, если они стали одним из классических очерков войны, таким, как «Июнь — декабрь 1941 года». И критику не пришлось бы сегодня краснеть за свою статью, подобную той, что была напечатана 14 апреля 1951 года и называлась «О доброжелательстве». А ведь все это, как и многое другое, создано одним автором.
Счастлив ли был сам Симонов? Не знаю. Многие утверждают: у художника нет подлинного счастья. Пока он пишет, им овладевают сомнения, неуверенность, иногда отчаяние. Когда произведение увидело свет, он думает уже о другом, лучшем, более совершенном, о том, которое еще не написано. Кто-то назвал писательский труд каторгой. Но ведь она добровольна. Значит, сладостна? Конечно. Но и тяжка. Одно думаю: если писал Симонов сравнительно легко, то жил трудно.
Десятилетия его литературной работы прошли на виду у всех. Волосы его побелели. Темная тень подчеркнула глаза. В дни его шестидесятилетия я писал: «И все-таки у Симонова многое и многое впереди. Энергии ему не занимать ни у кого. Планы большие. Талант не истощается временем, но крепнет. Что же теперь главное? Да все оно же, здоровье! Вот я и говорю: «Здравствуй, старый товарищ!»
Теперь у него впереди только то, что он успел написать…
Долгие годы мы дружили с Константином Симоновым, почти два десятилетия проработали вместе. Сначала в военной газете «Красная звезда», потом в журнале «Новый мир», затем в «Литературной газете» и вновь в том же журнале. Много всего и всякого пережили вместе, многое видели сообща, о многом переговорили.
Деловых споров у нас было сколько угодно, но они ни единого раза не кончились ссорой, хотя бы и временной, даже удивительно. В конце концов вырабатывалась общая точка зрения. Осадок разногласий не успевал достигнуть сколько-нибудь опасной концентрации, растворялся юмором, шуткой. Работали, как песню пели, дружно и весело.
Симонов дорого ценил острое слово. Он не был таким мастером искрометных реплик, как Павленко, или таким виртуозом-рассказчиком, как Тихонов. Его стихией скорее был юмор подводный, когда весь какой-нибудь диалог в его режиссуре складывался как комическая сцена. Тут было нечто от драматургии. Сам он острил с забавной подготовкой. Прежде чем произнести остроту, он выводил ее на стартовую площадку серией предварительных усмешек и междометий.
Георгий Мокеевич Марков рассказывал мне, что на заседаниях секретариата Союза писателей он не раз получал от Симонова смешные записки. Вот одна из них. Сначала адрес на свернутом по-солдатски треугольнике:
«Г. М. (лично, доверительно)». Затем следует текст: «Отец! Поскольку докладчик столь исчерпывающе все осветил и исчерпал все то, что мог исчерпать, включая наше терпение, предлагаю уже больше ничего не доисчерпывать и распустить секретариат на обед… Это в шутку, а всерьез — отпусти после (выступления) Айтматова. Нужно кое-что сделать…»
На эту записку Марков в полном согласии с духом обращения к нему — «Отец» — ответил: «Ступай, сынок!»
Раз уж зашла речь о такой переписке, расскажу и о нашей дружеской почте на одном из затянувшихся совещаний. Симонов сидел напротив меня и, склонившись над широким блокнотом, делал какие-то записи. «Ах, сатана, — подумал я, — неужели и тут сочиняет? Интересно, что именно — страничку прозы или стихотворную строфу?»
Время от времени я посматривал в сторону Симонова, но на челе его высоком не отражалось ничего, во всяком случае, попытка визуально определить жанр, в котором он сейчас работал, мне не удалась. Наконец он поднял голову, наши глаза встретились, и, неожиданно подмигнув, он протянул мне несколько листков. Там не было ни прозы, ни стихов, а только профили нескольких лиц, сидевших в зале, забавно шаржированные, исполненные энергичным пером. А на отдельном листке стояло: