— Перетерпим, — уверенно сказал Платонов. Он смело и хорошо воевал, внутренне этим гордился и всем своим существом радовался нашей Победе.
Здесь я хочу сделать шаг в сторону, но не от сути рассказа.
Злоба дня, или Дни, проведенные в Агудзере
Незадолго, нет, месяца за два-три до этого нашего разговора с Платоновым, вернулся из длительной командировки в США Симонов. Он рассказывал мне об отвратительной надежде американских реакционеров на голод в СССР — они спят и видят, как бы загнать нас в угол, поставить на колени. Он не открывал мне Америк. Все это мы с ним знали в Москве. Но он видел их напряженные лица, слышал их ненавидящие голоса, замечал их сияющие глаза, когда речь заходила о нашем неурожае.
Рассказывая, обычно сдержанный Симонов негодовал. Его поразила сама способность радоваться чужому горю, и это у вчерашних союзников. Я тогда ему сказал:
— Господи, о чем ты говоришь, чего хочешь от них? Ведь это белые, беляки! Окажись мы в их руках по-серьезному, — вырезали бы на наших спинах кровавые звезды, как шкуровцы в гражданскую войну. Все остальное — все их манифесты, хартии, декларации, ноты — прикрытие, колоссальная дезинформация. А на деле — классовая злоба! Только она и движет ими.
Я очень хорошо помню свои слова. Разумеется, и они не были открытием. Все это нам давно объяснил Ленин. Дело за тем, чтобы видеть истину его слов в мировых событиях каждого дня. Видишь мир сквозь учение Ленина, и тебе сразу становится ясной сущность происходящего. Сместилась точка зрения, и ты оказываешься в центре хаоса, а там все случается.
Мы часто рассуждали с Симоновым на эти темы и умозрительно и вполне предметно. Он тогда написал статью о своей поездке. Стихотворный же цикл «Друзья и враги» родился не сразу.
Обыкновенно летом он жил в Сухуми. Мы уже работали в «Литературной газете», я занимался там иностранным отделом и перед отъездом Симонова к морю напутствовал его:
— Если не напишешь там весь цикл, можешь не возвращаться.
Не мне бы говорить это такому работяге, каким знали Симонова, и не ему бы слушать это от такого лентяя, как я. Но правда жизни в нашем случае была сложнее — и трудолюб нуждался в дружеском посыле, а парадокс ленивца состоял в том, что он с юности работал, как каторжник.
Впрочем, если судить по одному памятному для меня диалогу, такое слово здесь не подходит.
Однажды был я вызван Фадеевым в Союз писателей поздно, к двенадцати часам ночи. Явился, увидел усталое лицо нашего генсека, раскрытые папки с бумагами на столе и не без иронии заметил:
— Александр Александрович, ну можно ли так? Вы мне напоминаете мучеников эпохи раннего христианства.
Фадеев очень внимательно посмотрел на меня и очень серьезно произнес:
— Странная аналогия! Почему тебе не пришли в голову титаны Возрождения? — И неожиданно расхохотался.
И трудяга Симонов работал не как мученик, и меня, лодыря, никто не заставлял не спать ночей дома над рукописями или корпеть в редакции до утра.
Есть тысяча способов, ничего не делая, заставлять других работать. Но есть еще и прекрасное чувство долга, которое вырабатывает в тебе «вторую натуру», а уж ей только дай интересное дело в руки!
Но я настолько отвлекся, что и в отступлении допустил новое отступление. И потому возвратимся хотя бы к первому.
Итак, Симонов уехал в Сухуми, но вскоре я получил от него телеграмму: «Меня больше устраивает твое присутствие у моря». Я мог ненадолго отлучиться, к тому же накопились дела, требующие совета с главным редактором. Полетел в Сухуми.
Море сверкало, солнце, как «мессершмитт», гонялось за каждым, кто выходил из укрытия тени, и разделывало свою жертву «под орех», — сухумский загар и в самом деле темно-ореховый. А у таких блондинов, как я, оно, подобно Шейлоку, просто вырывало куски обожженного мяса.
Но ни с Симоновым, ни со мной солнце ничего не могло поделать. Весь день на виду у моря эти два глупца работали. Попрыгав на утренней зарядке, мы расходились — Симонов к стихам, я к редакционным делам. Иногда он заглядывал ко мне «на перекур», читал строфу или строчку.
Поскольку мы жили вдвоем, то сами и ездили раз в два дня на станцию за продуктами, в магазин, на маленький рынок в Агудзере. Еду тоже готовили сами, Симонов обычно занимался первым блюдом, я — вторым, предпочитая им и обходиться. С помощью аджики и других специй мой хозяин превращал супы в форменную взрывчатку. Супы эти надо было прессовать и пускать в дело при взрывных работах.
После обеда он читал мне написанное за день, и всякий раз заново возникал разговор о Штатах. Уже тогда можно было предугадать характер наших отношений с этой страной: они будут развиваться спазматически, с возможными периодами затишья, добрососедства, но при любой внутренней неурядице в США все станет меняться. Такой вывод подсказывало положение, сложившееся после смерти Рузвельта и прихода Трумэна в Белый дом. И в восьмидесятые годы американские реакционеры назовут Трумэна одним из самых «твердых» президентов за всю историю страны.