– Я совершил ошибку, – сказал Флориан, воспользовавшись паузой. – Я думал, что… я не знаю, что я думал. Не знаю, рутина ли меня ослепила, или я решил, что разлюбил тебя, потому что больше не был очарован… – Я хотела запротестовать, но он поднял руку, прося дать ему закончить. – И если я каким-либо образом дал тебе понять, что это твоя вина… я ошибался. Это я перестал тебя видеть, Женевьева.
Я собралась было сказать ему, что вряд ли он такое тупое и бесчувственное бревно, чтобы не понимать, что женщина, которую бросили, ищет вину прежде всего в себе. Но мне не хотелось говорить на эту тему – не сейчас, не с ним. Я подумала о Максиме, который наверняка мог бы высказаться на этот счет. О Максиме, о существовании которого я поклялась никогда не упоминать при Флориане, не потому, что боялась причинить ему боль, а чтобы самой не мучиться попусту, думая о нем.
Мы проговорили весь вечер – я рассказала Флориану, как пила, как за мной пришли друзья, как я часами лежала в позе эмбриона на диване, должно быть, еще хранившем память о моих формах, как сдуру уехала в шале отца и как долго, очень долго шла к свету в конце туннеля.
Мне казалось, будто я говорю с кем-то другим, и чем дальше продвигался мой рассказ, тем отчетливее я осознавала, что умолчание о Максиме и о роли, которую он сыграл в моем выздоровлении, делает эту историю чужой, не моей. Это парадоксальным образом облегчало мне задачу – я стала рассказчицей, я описывала чей-то опыт со стороны, не испытывая боли и, главное, не слишком злясь на Флориана. Я по-прежнему сознавала, что, даже сказав: «Я совершил ошибку», он не добавил «Прости меня», но больше не держала на него за это обиды, вернее сказать, не хотела держать обиды, что в данной ситуации было то же самое.
Когда Катрин несколько дней спустя спросила меня, как прошло наше примирение, я умолчала об этом разговоре. Мне хотелось думать, что для моей подруги он не имел первостепенного значения. Я распространялась о моем счастье, о нашем «родстве душ», ставшем еще крепче, о сексе, таком восхитительном, что я проводила дни в состоянии блаженного оцепенения. Но Катрин не была бы Катрин, если бы не перебила меня, чтобы спросить:
– Он хотя бы извинился? Он плакал горючими слезами, бичуя себя колючей проволокой? Он бьет себя кулаком в морду каждое утро, когда просыпается?
– Да, да, – ответила я уклончиво и не слишком убедительно. – Конечно, он очень сожалеет.
– Но он тебе
Я обескураженно посмотрела на Катрин. Я была неспособна ей солгать и предпочла бы, чтобы она не настаивала на этой «детали», потому что мне хотелось, чтобы это оставалось именно деталью.
– Невероятно все-таки, – сказала Катрин. Но продолжать не стала, отчего я вздохнула с облегчением, но и встревожилась. Что же, она решила – это безнадега? Я стала счастливой идиоткой? Да, может быть, сказала я себе, но блаженная глупость уж точно лучше, чем муки сомнений, которые я пережила в предыдущие месяцы. Катрин, вероятно, думала так же, и только посмотрела на меня своими проницательными глазами, легонько хлопнув по плечу.
С Флорианом она держала некоторую дистанцию, что немного обижало меня, но дистанция эта, надо признать, существовала всегда. Так что я могла сказать себе, что ничего не изменилось, или даже лучше – все стало как прежде. И в точности тем же тоном, что и шесть с лишним лет, она крикнула, подсев к нам на лестнице:
– Эй, вы, хватит тискаться!
– Мы только чуть-чуть, – сказала я.
– Я знаю, но у меня нет друга, и мне горько.
– Мухи летят на сахар, а не на уксус, – заметил Флориан.
– Да? А на что летит немчура? Просто чтобы я знала и не злоупотребляла…
– На элегантность и сдержанность, – ответил Флориан.
– Значит, мне ничего не грозит? – улыбаясь, спросила Катрин.
– Ровным счетом ничего.
Они посмеялись, и Катрин чокнулась стаканом «маргариты» с бокалом Флориана. В их шутках была доля правды, и все это понимали, но они вернулись к старым привычкам и приспособились друг к другу – из любви ко мне. Одной рукой по-прежнему обнимая Флориана, я положила другую на плечо Катрин. В этой позе нас и застал мой отец, который поднимался по лестнице, пыхтя как паровоз.
– Чертовщина, – сказал он при виде Катрин. – Вы не хотите установить лифт?
– Мы живем на третьем этаже, Билл.
– ПФ-ФФ-У-УУ! Привет, моя красавица дочка.
Он наклонился поцеловать меня, потом Катрин и машинально протянул руку Флориану. Он выразил свое разочарование с характерной для него деликатностью, когда я сообщила ему о нашем воссоединении, только и сказав: «Ах, вот как?» таким обескураженным тоном, что в других обстоятельствах я бы засмеялась. Но я сама так долго металась и так боялась ошибиться, что теперь, когда мосты были сожжены, не могла вынести и тени сомнения у окружающих, тем более если это были люди, которых я любила и чье мнение было для меня важно (даже странно, хватило у меня присутствия духа отметить: мнение столь абсурдного существа, как Билл, важно для меня).