Читаем Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников полностью

то привстало, точно человек. Да, это человек. На него надевали рубашку,

вытягивали руки. Голова совсем повисла. Это он, Федор Михайлович, его голова.

Да он жив? Но что это с ним делали? Зачем он на этой соломе? В каторге он так

леживал, на такой же соломе, и считал мягкой подобную постель. Я решительно

не понимал. Все это точно мелькало передо мной, но я глаз не мог оторвать от

этой странной группы, где люди ужасно быстро возились, точно воры, укладывая

награбленное. Вдруг рыдания сзади меня раздались. Я оглянулся: рыдала жена

Достоевского, и я сам зарыдал... Труп подняли с соломы те же самые четыре

человека; голова у него отвисла навзничь; жена это увидала, вдруг смолкла и

бросилась ее поддерживать. Тело поднесли к столу и положили. Это оболочка

человека - самого человека уже не было...

Сохрани вас боже видеть такую ужасную картину, какую я видел. Ни

красок, ни слов нет, чтоб ее рассказать. Реализм должен остановиться в своих

стремлениях к правде на известных гранях, чтоб не вызывать в душе ужаса,

проклятий и отчаяния...

Надо говорить о душе человека, а не об его оболочке...

Вот он живой. Он стоял у шкафа с книгами и говорил:

- А у вас много старых книг. Есть ли у вас одна - я ее искал - "Постоялый

двор". Это хороший роман.

Мы с ним сели и стали говорить. Это было дней за десять до его смерти.

Он приступал к печатанию своего "Дневника". Срочная работа его волновала. Он

говорил, что одна мысль о том, что к известному числу надо написать два листа -

подрезывает ему крылья. Он не отдохнул еще после "Братьев Карамазовых",

-которые страшно его утомили, и он рассчитывал на лето. Эмс обыкновенно

поддерживал его силы, но прошлый год он не поехал из-за празднования

Пушкина.

На столе у меня лежали "Четыре очерка" Гончарова, где есть статья о

"Горе от ума" {3}. Я сказал, что настоящие критики художественных

произведений - сами писатели-художники, что у них иногда являются

необыкновенно счастливые мысли.

Достоевский стал говорить, что ему хотелось бы в "Дневнике" сказать о

Чацком, еще о Пушкине, о Гоголе и начать свои литературные воспоминания.

Чацкий ему был не симпатичен. Он слишком высокомерен, слишком эгоист. У

него доброты совсем нет. У Репетилова больше сердца. Вспомните первое

явление Чацкого. Пропадал столько времени и претендует, что девушка перестала

281

его любить. Сам он о ней и думать забыл, веселился за границей, влюблялся, конечно, а въехал на родные поля, скучно, вот стал дразнить себя старой любовью

и взбешен, что Софья не в восторге от свидания с ним. И далее. Дал понюхать

уксусу Софье, когда она упала в обморок, повеял платком в лицо и говорит: "Я

вас воскресил". И это ведь серьезно он говорит, с жестким упреком в

неблагодарности. На Софью у нас слишком строго смотрят, а на Чацкого

слишком снисходительно: очень он подкупает нас своими монологами {4}.

Кстати я спросил у него, отчего он никогда не писал драмы, тогда как в романах

его так много чудесных монологов, которые могли бы производить потрясающее

впечатление.

- У меня какой-то предрассудок насчет драмы. Белинский говорил, что

драматург настоящий должен начинать писать с двадцати лет. У меня это и засело

в голове. Я все не осмеливался. Впрочем, нынешним летом я надумывал один

эпизод из "Карамазовых" обратить в драму.

Он назвал какой-то эпизод и стал развивать драматическую ситуацию.

Он много говорил в этот вечер, шутил насчет того, что хочет выступить в

"Дневнике" с финансовой статьей, и в особенности распространился о своем

любимом предмете- о Земском соборе, об отношениях царя к народу, как отца к

детям. Достоевский обладал особенным свойством убеждать, когда дело касалось

какого-нибудь излюбленного им предмета: что-то ласкающее, просящееся в душу, отворявшее ее всю звучало в его речах. Так он говорил и в этот раз. У нас, по его

мнению, возможна полная свобода, такая свобода, какой нигде нет, и все это без

всяких революций, ограничений, договоров. Полная свобода совести, печати, сходок, и он прибавлял:

- Полная. Суд для печати - разве это свобода печати? Это все-таки ее

принижение. Она и с судом пойдет односторонне, криво. Пусть говорят, всё что

хотят. Нам свободы необходимо больше, чем всем другим народам, потому что у

нас работы больше, нам нужна полная искренность, чтоб ничего не оставалось

невысказанным.

Конституцию он называл "господчиной" и уверял, что так именно

называют ее мужики в разных местах России, где ему случилось с ними говорить.

Еще на Пушкинском празднике он продиктовал мне небольшое стихотворение об

этой "господчине", из которого один стих он поместил в своем "Дневнике", вышедшем сегодня: "А народ опять скуем" {5}. Он был того мнения, что прежде

всего надо спросить один народ, не все сословия разом, не представителей от всех

сословий, а именно одних крестьян. Когда я ему возразил, что мужики ничего не

скажут, что они и формулировать не сумеют своих желаний, он горячо стал

говорить, что я ошибаюсь. Во-первых, и мужики многое могут сказать, а во-

вторых, мужики, наверное, в большинстве случаев пошлют от себя на это

совещание образованных людей. Когда образованные люди станут говорить не за

Перейти на страницу:

Похожие книги

Девочка из прошлого
Девочка из прошлого

– Папа! – слышу детский крик и оборачиваюсь.Девочка лет пяти несется ко мне.– Папочка! Наконец-то я тебя нашла, – подлетает и обнимает мои ноги.– Ты ошиблась, малышка. Я не твой папа, – присаживаюсь на корточки и поправляю съехавшую на бок шапку.– Мой-мой, я точно знаю, – порывисто обнимает меня за шею.– Как тебя зовут?– Анна Иванна. – Надо же, отчество угадала, только вот детей у меня нет, да и залетов не припоминаю. Дети – мое табу.– А маму как зовут?Вытаскивает помятую фотографию и протягивает мне.– Вот моя мама – Виктолия.Забираю снимок и смотрю на счастливые лица, запечатленные на нем. Я и Вика. Сердце срывается в бешеный галоп. Не может быть...

Адалинда Морриган , Аля Драгам , Брайан Макгиллоуэй , Сергей Гулевитский , Слава Доронина

Детективы / Биографии и Мемуары / Современные любовные романы / Классические детективы / Романы