Читаем Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников полностью

этих писателев, - я их очень хорошенько знаю! Все точно такие, mein liebes Fraulein! {моя милая барышня (нем.).} Служи им все, как собака, - ну, тогда они

ничего, не кусаются...

Долго не могла я освободиться от тягостного впечатления этой сцены.

Писательство представлялось мне тем же богослужением, писатель - тем же

апостолом, литература - сокровищницей всех святынь, дорогих человечеству, - и

вдруг!.. И вдруг самый ревностный из ее жрецов, самый глубочайший и

пламенный истолкователь ее назначения - автор "Униженных и оскорбленных" - и

сам оскорбляет и унижает зависящих от него людей, требуя от них чего-то

"собачьего"!.. Что же это в самом деле такое? Как он может об этом писать и как

все это может мириться, - этого я решительно не могла понять и опять

возвращалась к прежним взглядам на Достоевского - к чужим взглядам, - и мне

казалось в эти минуты, что они были правы, обвиняя его в "слащавой

чувствительности" и "чудовищном эгоизме"...

Некоторое время потом я была постоянно настороже, как бы и от меня не

потребовали чего-нибудь вроде "собачьей преданности", но все опасения быстро

105

рассеялись. Федор Михайлович умел иногда одним словом, одним изменением

голоса совершенно изгладить всякое к себе недоверие. Лучшим доказательством

этого служат "Воспоминания" о нем самого якобы "оскорбленного и

униженного", то есть того же М. А. Александрова.

Не прошло и двух дней, как все дела у нас опять шли по-старому.

X

Свой дневник "о вранье" (т. 1, 1873, стр. 147 - "Нечто о вранье") Федор

Михайлович писал в типографии, и весь этот день он пытал меня вопросами, как

бы я поступила в случаях, которые он приводил. Прежде чем писать, он

рассказывал мне последовательно все содержание и затем прочел-только что им

написанное:

"Вот эта-то известного рода бессовестность русского интеллигентного

человека решительно для меня феномен. Что в том, что она у нас так сплошь и

рядом обыкновенна и все к ней привыкли и пригляделись. Она все-таки остается

фактом удивительным и чудесным. Она свидетельствует о таком равнодушии к

суду над своей собственной совестью или, что то же, о таком необыкновенном

собственном неуважении к себе, что придешь в отчаяние и потеряешь всякую

надежду на что-нибудь самостоятельное и спасительное для нации, даже в

будущем, от таких людей и такого общества... Дома, про себя: "Э, черт ли в

мнениях, - да хошь бы высекли!" Поручик Пирогов, сорок лет тому назад

высеченный в Большой Мещанской слесарем Шиллером, был страшным

пророчеством, пророчеством гения, так ужасно угадавшего будущее, ибо

Пироговых оказалось безмерно много, так много, что и не пересечь. Вспомните, что поручик сейчас же после приключения съел слоеный пирожок и отличился в

тот же вечер в мазурке на именинах у одного видного чиновника" {23}.

Федор Михайлович положил перо и с иронической улыбкой

проницательно посмотрел на меня.

- Как вы думаете? Когда он откалывал мазурку и вывертывал, делая па,

свои столь недавно оскорбленные члены, думал ли он, что его всего только часа

два высекли? - Без сомнения, думал, - отвечал он за меня. - А было ли ему

стыдно? - Без сомнения, нет. Я убежден, что поручик этот в состоянии был дойти

до такой безбрежности, что, может быть, в тот же вечер, своей даме в мазурке, старшей дочери хозяина, объяснился в любви и сделал формальное предложение.

Бесконечно трагичен образ этой барышни, порхающей с этим молодцом в

очаровательном танце, не знающей, что ее кавалера всего только час как высекли

и что это ему совсем ничего!

Записав все только что сказанное, Федор Михайлович закурил папиросу и

снова обратился ко мне.

- Ну, а как вы думаете, если б она узнала, а предложение все-таки было бы

сделано, - вышла бы она за него (разумеется, под условием, что более никто не

узнает)?

106

Эти слова в его "Дневнике" были обращены лично ко мне, и я ответила на

них тогда горячим и негодующим голосом:

- Какой ужас! Ни за что бы не вышла!

Федор Михайлович опять улыбнулся - тонко и ядовито.

- Вы бы, может быть, и не вышли. А я вам ручаюсь- девяносто девять из

ста не задумались бы ни на минуту. И потому я все-таки напишу: "Увы!

непременно бы вышла".

- Ну, теперь я увековечил этот наш разговор, - говорил он, посыпая песком

написанное. - Теперь уж это останется навсегда, как воспоминание нашего

сотрудничества у Траншеля. Послушайте! - он повернулся ко мне лицом, - дайте

мне слово, что вы это снова прочтете - вам сколько теперь? лет двадцать есть? Ну, так вот, годам к сорока, лет через двадцать-пятнадцать, вы должны это снова

прочесть. Тогда вам это понятнее будет.

- Я и раньше прочту, Федор Михайлович.

- Нет, раньше не нужно. Но через пятнадцать лет, обещайте мне, что вы

это снова прочтете.

Поздно вечером в этот день, когда мы с ним прочитывали в корректуре ту

же статью, Федор Михайлович, отпуская меня домой, сказал, вынимая кошелек из

кармана:

- Сделайте мне божескую милость, возьмите вот этот рубль и купите мне

где-нибудь по дороге коробочку папирос-пушек, если можно Саатчи и Мангуби

или Лаферм, и спичек тоже коробочку, и пришлите все это с мальчиком.

Я купила ему папиросы и спички и, кроме того, на последние свои два

Перейти на страницу:

Похожие книги

Девочка из прошлого
Девочка из прошлого

– Папа! – слышу детский крик и оборачиваюсь.Девочка лет пяти несется ко мне.– Папочка! Наконец-то я тебя нашла, – подлетает и обнимает мои ноги.– Ты ошиблась, малышка. Я не твой папа, – присаживаюсь на корточки и поправляю съехавшую на бок шапку.– Мой-мой, я точно знаю, – порывисто обнимает меня за шею.– Как тебя зовут?– Анна Иванна. – Надо же, отчество угадала, только вот детей у меня нет, да и залетов не припоминаю. Дети – мое табу.– А маму как зовут?Вытаскивает помятую фотографию и протягивает мне.– Вот моя мама – Виктолия.Забираю снимок и смотрю на счастливые лица, запечатленные на нем. Я и Вика. Сердце срывается в бешеный галоп. Не может быть...

Адалинда Морриган , Аля Драгам , Брайан Макгиллоуэй , Сергей Гулевитский , Слава Доронина

Детективы / Биографии и Мемуары / Современные любовные романы / Классические детективы / Романы