В полемический репертуар Булгарина входили: «…точное суммарное изложение проблемы; тщательно документированное опровержение, основанное на фактах и статистике; концентрация на слабых сторонах оппонента и обличение его наивности и невежества; ирония, насмешка и, наконец, преподнесение урока в литературной теории, истории и даже чистоте языка»[1154]
. При этом, прежде чем подвергнуть кого-либо нападкам, Булгарин «должен был принять во внимание целый ряд факторов: престиж писателя, конкретную политическую ситуацию и роль, которую данный писатель в ней играет, новейшие течения в литературе и т. д.»[1155]. Это не обязательно помогало Булгарину оставаться в рамках приличий, как их тогда понимали. Например, первый выпуск его книги «Комары: Всякая всячина» (1842) не получил продолжения из-за содержащихся там выражений, которые шеф жандармов и главный начальник III отделения граф Бенкендорф счел непристойными[1156].Несдержанность Булгарина-полемиста (усиливаемая завистью к его коммерческим успехам) привела к тому, что он «настроил против себя все стороны» и уже к началу 1830-х гг. оказался «одним из самых ненавидимых людей в Петербурге»[1157]
. Что уж говорить о более молодом поколении литераторов (олицетворяемом Белинским, Герценом и Некрасовым), которому «цензура чинила препятствия, не дозволяя открытую критику российских политических и социальных структур», так что оно «компенсировало свое разочарование посредством литературных перепалок с Булгариным и Гречем, символизировавшими в глазах этого поколения николаевский режим»! (Кёпник, с. 251). Однако, по мнению некоторых булгариноведов, в том, что Булгарин оказался «в центре литературных диспутов», была и положительная сторона, поскольку он «разбудил спящую русскую литературу» и «вдохновил критиков на пересмотр их мнения о состоянии русской прозы», а писателей, в частности, – «на опыты в жанре исторической прозы, стимулируя их таким образом к развитию прозаического жанра до уровня, сравнимого с западноевропейским» (Васлеф, с. 165).В связи с упомянутым запретом альманаха «Комары» уместно коснуться взаимоотношений Булгарина с III отделением. И на эту тему в мнениях англоязычных булгариноведов (подчас одних и тех же) наблюдается некоторый разнобой. Так, в 1966 г. Алкайр утверждал: «Хотя Булгарина вряд ли можно отнести к числу более зловещих бенкендорфовских агентов плаща и кинжала, он явно заслуживает прозвище шпиона, данное ему современниками» (Алкайр, с. 39). Дюжину лет спустя тот же Алкайр, на сей раз в соавторстве с Лейтоном, гораздо более осторожно замечает: «…вполне возможно, что Булгарин был агентом III отделения, ‹…› но следует подчеркнуть, что существующие доказательства недостаточно убедительны»[1158]
. После выхода подготовленного А. И. Рейтблатом сборника текстов, написанных Булгариным для III отделения[1159], оба высказывания Алкайра следует признать устаревшими.Ближе к истине оказываются скорее Васлеф, еще в 1966-м писавший, что «из чистого оппортунизма Булгарин поддерживал дружеские отношения с влиятельными чиновниками III отделения и иных правительственных структур» (Васлеф, с. 28), и Тумим, на основе российских архивов (ГАРФа, РГАДА, РГАЛИ, РГИА, ЛО ААН, ОПИ ГИМ и рукописных отделов ИРЛИ и РНБ) установивший, что в своих докладных записках Булгарин «главным образом сосредоточивался на характеристике общественного мнения и ситуации в целом, в столице и иных местах. Доносов в этих записках нет» (Тумим, с. 147). Тумим также писал о трудностях атрибуции Булгарину множества неподписанных донесений[1160]
; отрицал, что Булгарин получал за свои реляции денежные вознаграждения (имеющиеся архивные данные не свидетельствуют ни о чем подобном), и ограничивал сотрудничество Булгарина с III отделением 1825–1831 гг. (в действительности Булгарин в качестве информатора взаимодействовал с этим учреждением и позднее) (см.: Тумим, с. 138, 145, 147).При этом Булгарин отнюдь «не пользовался безграничным доверием и поддержкой жандармов, хотя многие тогдашние журналисты заявляли об обратном. Царский режим был не прочь разрешить лояльным частным издателям восхвалять социально-политическое устройство в России, но не освобождал “Северную пчелу” от цензурных ограничений, а временами и придирок (occasional harassment). ‹…› Было бы неправильно называть издание Булгарина и Греча официальным рупором царского правительства. ‹…› Участие в полемике и жажда наживы, будучи признаками их журналистских карьер, заставляли самодержавие дистанцироваться от этих двух журналистов. ‹…› Булгарина и Греча держал в определенных рамках тот самый авторитаризм, который они же и одобряли» (Кёпник, с. 252, 257–258).