Сначала надо было на поезде проехать более двухсот километров до станции Евгеньевка, возле которой расположилось большое село Спасское. Путь от Спасского до Чугуевки шел по проложенному сквозь глухую тайгу Чугуевскому тракту. Много позднее Александр Фадеев так изобразил тайгу в своей первой повести «Разлив»: «Эта земля взрастила полтора миллиона десятин гигантского строевого леса. Мрачный, загадочный шум плавал по таежным вершинам, а внизу, у корявых подножий, стояла первобытная тишина. Она скрывала и тяжелую поступь черного медведя, и зловещую повадку маньчжурского полосатого тигра, и крадущуюся походку старого гольда Тун-ло».
Гигантские дубы и кедры, увитые лианами лимонника и диким виноградом, буйные кроны других деревьев, кустарники создавали глухую чащу, куда с трудом пробивался солнечный луч и где даже в ясную солнечную погоду господствовал полумрак.
Нет, не только герои Майн Рида, Фенимора Купера или Джека Лондона грезились ему в загадочном шуме тайги. Очень рано он почувствовал этот край в его неповторимой красоте. Он шел обычно в тайгу с какой-нибудь интересной книгой.
Взобраться на самую высокую скалу, самое высокое дерево может каждый мальчишка в том крае, особенно если знает, что внизу его ждут восхищенные взоры девчонок.
А юный Саша идет в тайгу, чтобы… побыть одному, помечтать и посмотреть с высоты на окружающую природу. «Однажды я забрался на вершину сопки, — рассказывал он, — а там решил залезть на высокий кедр, чтобы лучше и дальше осмотреть долины и горы. На высоте этак метров в двадцать примостился на развилке ветвей — «как в кресле» — и стал обозревать дали, затянутые газовой дымкой, в которой тонули отдаленные вершины отрогов хребта Сихотэ-Алиня. Я так был очарован сказочной красотой простиравшихся во все стороны и чередовавшихся глубоких падей и крутых склонов высоких сопок, так был убаюкан каким-то особенным ласковым шумом, какой производят только вершины высоких и могучих кедров, что совершенно забыл о существовании всякого другого мира, кроме того, что был перед моим взором».
Родителей Саши уважали и любили в Чугуевке за их внимательность и отзывчивость, за заботу о людях.
Глеб Владиславович Свитыч — энергичный, деятельный, знающий фельдшер, был, что называется, мастером на все руки: лечил от разных болезней, делал операции, приготовлял лекарства. Антонина Владимировна стала акушеркой. На десятки верст вокруг не было тогда ни врачей, ни фельдшеров — и она ездила по вызову к больным по всей волости. «Зима, мороз. А она уже чуть свет едет в своей кошевке», — рассказывали о ней в Чугуевке.
«…Моя мать, рядовая фельдшерица, не раз жертвовавшая собой ради спасения жизни других… — с гордостью вспоминал Фадеев. — К ней за сотни верст ездили мужики советоваться не только о медицинских, а и о своих жизненных и общественных делах; даже староверы, которые не признавали медицину и не лечились у матери, ездили к ней советоваться, когда она уже работала в городе, для чего им нужно было проехать сто двадцать верст на лошадях и двести верст поездом».
Дома все было сурово. Жизнь — крестьянская, в одной комнате. Детей Антонина Владимировна воспитывала по Чернышевскому. Все делали сами, все должны были уметь. Не только всю крестьянскую мужскую работу. Даже сыновей она научила стирать, гладить, шить, вышивать. Почитали мать дети бесконечно, но и трепетали перед ней.
Один из братьев Саши опоздал к утреннему чаю. От страха сел в бадью и опустился в колодец. Антонина Владимировна и виду не подала, что волнуется, переживает. На ходу бросила Саше: «Достань его оттуда» — и ушла на работу.
В «назидательно-педагогическом» письме к своему сыну Александру Фадеев рассказывал: