— Нет, вы должны приступить к работе немедленно, — решительно говорит Леонора. — Эличе подобен большому ребенку, и сейчас он настроен на то, чтобы получить меня в образе Венеры. Со мной он решил порвать, это произойдет в ближайшие несколько недель; как вы сейчас убедитесь сами, когда мы спустимся в салон, ему вскружила голову графиня Эмилия Одескальчи, она красивее и глупее меня, и оба эти качества желательны для любовницы. Эличе отдаст меня кому-нибудь из своего окружения, чтобы успокоить свою совесть, однако перед этим он хочет получить что-нибудь в память о нашей связи, и это будет ваша картина. И не тешьте себя мыслью, что картина будет всего одна. Так что вы должны приступить к работе прямо сейчас; не думайте, что Эличе будет слушать ваши оправдания. Он человек злобный, но не дурак, и вам вряд ли захочется вызвать его недовольство, ибо вы тоже не дурак. Вам не нужен такой враг при королевском дворе в Мадриде.
Остаток этого дня стерся у меня из памяти. Какое-то время я провел во дворце маркиза де Эличе и выпил слишком много вина. Вернувшись к себе, я заснул, но спал плохо, мне опять снилось, как Рим превращается в преисподнюю. Слава богу, я почти ничего не помню, кроме рева и зловония, иначе я стал бы писать как тот фламандец, любимец покойного короля, Джеронимо Босх, которого, говорят, свели с ума видения вечных мук.
На следующий день я отправляю мальчишек-рассыльных с письмами всем тем, с кем я не смогу встретиться в назначенное время, но все же мне приходится лично отправиться в мастерскую, где отливают моего Лаокоона,[90]
мне пришлось столько просить об этом его святейшество и кардинала-казначея, раздать столько взяток… Я должен присутствовать там, чтобы убедиться в том, что все будет сделано надлежащим образом, после чего мне нужно будет поспешить обратно, чтобы вовремя встретиться с этой про́клятой женщиной. Карета несется так быстро, как только это возможно на узких улочках, скользких от холодного дождя; от этой промозглой римской зимы у меня ноют кости. Когда я вхожу в виллу, колокола бьют два часа; здесь тихо, как в гробнице, наступила сиеста.Я устанавливаю мольберт и готовлю краски; нет времени искать подходящее золотое зеркало, поэтому Пареха по моему приказу приносит простое зеркало из комнаты для слуг, после чего я отпускаю его и остальных мальчишек, завешиваю стену за диваном красным бархатом и покрываю его льняной простыней. Холст уже загрунтован; я собирался написать на нем еще один вид сада, но приходится использовать его. Наконец все готово, и я жду, ибо женщина, разумеется, опоздает, — разве можно рассчитывать на то, что хоть какая-нибудь женщина придет вовремя!
Но тут раздается стук в дверь, и вот она, одетая в плащ из плотного черного бархата, в капюшоне и в маске, на шее бледно-зеленый шелковый платок. Леонора снимает маску, откидывает капюшон. Она забрала волосы в пучок, подражая Венерам Тициана и Карраччи и Венере Медичи, я имею в виду ту знаменитую скульптуру, которая стоит у истоков всего искусства, воспевающего женское тело. Мы беседуем о погоде, о холоде; Леонора извиняется за опоздание, и мы умолкаем. Мне еще никогда не доводилось писать с натуры обнаженную женщину знатного происхождения. Опыта нет, правила этикета тут не помогут.
Леонора указывает на диван.
— Значит, Венера должна возлежать вот здесь?
— Если вы ничего не имеете против, сеньора, — говорю я. — А вот ваше зеркало.
Она оборачивается и видит зеркало.
— По-моему, для богини не самое подходящее зеркало. И оно настенное. Как мне любоваться своей красотой, лежа на диване?
Мне стыдно за то, что я об этом не подумал, и я смущенно молчу.
Леонора говорит:
— Вот если бы у нее в ногах стоял купидон, держащий зеркало, она могла бы лежать на спине и смотреть на свое отражение. Купидона вы можете написать потом.
Я соглашаюсь, что попробовать сто́ит; я почти хриплю, в горле у меня сухо, как в пустыне.
— Вы можете раздеться за ширмой, — предлагаю я.
— Ширма ваша мне не нужна, — говорит Леонора и снимает плащ. Под ним только алебастровая кожа, ни клочка одежды. — Можно, я расстелю плащ и лягу на него? Здесь холодно. Это не испортит цветовую гамму?
— Нет, как вам угодно, — запинаясь, говорю я.
Я отворачиваюсь, чтобы взять палитру и кисти, а когда снова смотрю на диван, Леонора уже лежит на спине, полностью расслабленная, ее бедра раздвинуты, открывая черные курчавые волосы в промежности и тонкую полоску розовых половых губ.
— Как мне расположить конечности, дон Диего? Быть может, руку положить сюда, как у Венеры Тициана, чтобы стыдливо прикрыть свои прелести? А другую за голову, вот так?
— Да, — говорю я, — так будет в самый раз. Чуть разверните голову к зеркалу.
Далее следует установка этого чертова зеркала; наклоняясь к Леоноре, я чувствую ее запах, аромат каких-то сильных духов. Я потею, словно севильский носильщик. Когда я наконец беру кисть и палитру, у меня дрожит рука. Я начинаю наносить формы смесью серого и охры; я вижу, что Леонора следит за мной в зеркало, и ее глаза горят весельем — насмешливая шлюха!