И по причине этого спокойствия, он более всего и удивился собственным словам. Он слышал их, они исходили из его уст, только высказывал он их не сам. За него говорила кровь, цвет которой на голубой поменяли ценой собственной жизни, отданной в песках графства Эдесса мужчины, смердящие потом и одетые в кольчуги и шлемы. Мориц не мог того знать, но именно эти слова вызвали, что он стал достойным потомком сарожника из Нюрнберга, Оттона, который, умирая, своего сына Германна сделал рыцарем (конь спотыкается в песке, упряжь не выдерживает тяжести одетого в кольчугу воина, и тот валится на землю вместе с седлом, пытается высвободить ноги из стремян, только сарацинское копье быстрее).
Но вначале он породил сына — и так вот линия пролитой крови дошла вплоть до Морица, который, все еще дивясь собственным словам, в третий раз подтверждает: да, я насмехался над фюрером. Зачем? А потому что этот внебрачный, плебейский выродок оскорбляет своей подлой личностью всю Германию. Потому, что только лишь благодаря насмешке он может все так же любить этот народ, когда-то столь великий, сегодня же — выродившийся настолько, что позволяет таким ничтожествам быть его повелителями. Каким возвышенным было послушание этого народа кайзерам, потомкам наилучших германских родов, и какой же подлой сделалась его услужливость в отношении этого сукина сына. Один из допрашивающих, пристойный капитан, носящий на шее звезду Pour Le Merite, наивысшего отличия Империи, крепко сжимает выдающуюся челюсть, так что играют мышцы на щеках, а Мориц находит понимание в его глубоких, серых глазах. Капитан глядит на остальных двух офицеров, но у тех в мыслях другой человек, который так много может, и который сейчас сидит за ними и удовлетворительно усмехается.
Мориц считал, что его расстреляют. Вместо этого сейчас он сидит на полу вагона для скота. Нет уже ремня, знаков отличия, Железного Креста. Пользуясь светом, пробивающимся сквозь щели между досками, которыми обшиты стенки вагона, Мориц читает странную книжечку которую сунул ему украдкой капитан со стальными глазами, шепча, что больше ничего он сделать не может:
Он умрет в Дахау двумя месяцами спустя, заразившись тифом. Умрет, воистину, рыцарской смертью.
Капрал Бёлль методично надраивает высокие майорские сапоги, спокойный и сытый исполнившейся ненавистью.
Фриц сидит на койке и думает, где сейчас может быть Мориц.
Горячка не спадала. Шлиебекс еще раз попросил помощи по радио, потому что компрессы и аспирин не помогли. И в очередной раз он встретился с отказом. Тогда он в бешенстве грохнул кулаком по аппарату, дернул за провода — что-то треснуло, пошел дым, и все погасло.
Он укрыл лицо в ладонях, застыл так на минуту, после чего поднял голову, глянул на рождественскую ёлочку и решил продолжить песню, которую, наверняка, кто-то пел сейчас в микрофон «Немецкой Волны». Он выпрямился на стуле и низким голосом тихо запел:
Фрицек открыл глаза и приподнялся на жесткой койке.
— Герр фельдфебель, что происходит? — спросил он. Саксонец подскочил к парню.
— Лежи, Фрицек, лежи. Ничего не происходит, я запрашивал помощи по радио, за тобой уже выслали транспортер, — болтал он. Потом прикоснулся ко лбу парня и, изумленный, тут же отвел руку. Горячка отступила, неожиданно, словно привидение — горячечный пот еще не высох, но кожа уже была прохладной.
— Ты как себя чувствуешь, уже лучше? — спросил еще более зумленный Шлиебекс.
— Ну, нормально, герр фельдфебель. Никак я себя не чувствую, — ответил Фриц.