Иван Егорыч — так звали директора — и с этим не смирился, хотя его никто не просил бегать по инстанциям, да и других забот имел целый вагон и маленькую тележку. Даже родители Казана столько не волновались. Дело-то было житейское — раз в два года кого-то из сельских сажали, и наличие сына в тюрьме не было чем-то из ряда вон выходящим. Ну, отсидит пятерку, придет обратно… А Батя хлопотал, суетился, маялся, будто за родного. Но отхлопотать не сумел. У него в облпрокуратуре за опротестование приговора в нежной форме взятку попросили. По тем временам — немалую, по нынешним — смешную. Сейчас Шура такие деньги (в экивалентных ценах) зарабатывал буквально за одну минуту. Но тогда, 30 лет назад, его родители на двоих 180 рублей в колхозе получали. К тому же в те времена хабарная форма отношений еще не была такой развитой и всеобъемлющей. И Иван Егорыч подумал, что ему этого взяточника надо разоблачить. Взял партбилет и пошел прямо в обком КПСС. А это не родной райком, где знакомые люди сидят. Они, райкомовские знакомцы Егорыча, правда, подсказали, к кому на прием записываться, но не знали, что данный товарищ в отпуске. А зам. завотдела, к которому директор, полдня прождав, все-таки добрался, начал его отфутболивать. И тут с Иван Егорычем произошел нервный срыв. Еще на фронте нервы истрепал, да и школьная маета нервную систему не укрепляет. Раскричался, расшумелся, да так, что в сталинские времена небось заполучил бы 58–10 за антисоветскую агитацию. Но времена были не сталинские, а уже брежневские. В общем, вызвали «Скорую психиатрическую» и поместили директора в стационар. Конечно, «вялотекущую шизофрению», как диссиденту какому-нибудь, ему пришивать не стали, но три недели в «дурке» продержали. Из партии не исключили, персонального дела не слушали, а направили на ВТЭК и признали профнепригодным по состоянию здоровья для работы с детьми. А тогда, в 1968 году, Егорыч был вовсе не старый, ему еще 12 лет до пенсии оставалось. Инвалидность 3-й группы оформили, и пошел он работать в колхоз скотником — навоз за коровами выгребать нервы позволяли. Конечно, выпивать стал, но совсем не спился. Так что, когда Шура, благополучно откинувшись с родной зоны, прибыл в родное село, то увидел совсем другого Ивана Егоровича. Замкнувшегося, мрачного, здорово постаревшего.
Но именно он, бывший директор, оказался единственным человеком в родном селе, с которым Шура мог более-менее нормально общаться. Отец у Казана к этому времени уже помер — нажрался и замерз в сугробе, матери три года жить оставалось — рак нашли, из больницы не вылезала. Сестра замуж вышла и умотала куда-то. Так что Шура прибыл, можно сказать, к пустому месту. Ровесники в армии служили, молодежь не могла другой темы найти, кроме как про тюрьму расспрашивать. Те, кто постарше, особенно бывшие «тюремщики» — у них в деревне так не вертухаев звали, а зеков, — пили до беспробудности. Не хотелось Казану с ними общаться, потому что ему хотелось нормально зажить.
Конечно, не задержался Шура в родном селе. Подался в облцентр, жизнь закружила и повела в ту сторону, куда Казану особо не хотелось. И сидеть еще доводилось, и с битой мордой ходить, и кости сращивать, но затем жизнь повернулась другой стороной. Потекли бабки, понеслись кутежи, появились дача в Ново-Сосновке, целый автопарк, большое уважение от больших людей.
Наверное, можно было за всей этой бурной и, увы, небезопасной жизнью попросту позабыть о старике, который дотягивал восьмой десяток в полном одиночестве. Потому что в этой жизни Казану, по правде сказать, жутко не хватало времени. Чем больше раскручивалась контора, чем больше появлялось помощников и подручных, тем плотнее становился Шурин рабочий день. Строго говоря, Казан все больше ощущал себя не столько бандитом, сколько бизнесменом, выражаясь по-советски, «руководителем производства». Сейчас под Шурой стояло столько вполне легальных заведений, что иной раз ему уже начинало казаться, будто он какой-то чиновник, типа директора треста столовых и ресторанов или начальника управления торговли. Секретарша в офисе сидела, в приемной народ Александра Петровича дожидался…