Если в Европе не разразится война, этим диктаторам придется самим возвращаться к более умеренному режиму. Но от абсолютизма уйти трудно. Об этом свидетельствуют муки Кромвеля, который, как рассказывают, жалел о том, что был диктатором, и, после разгона одного парламента, только и мечтал о том, чтобы созвать другой, что и заставило его отбиваться своими сапожищами от первой же склоки.
Вот одна из причин, в силу которых в Европе можно испытывать беспокойство. Если вездесущая и благодатная смерть ей не поможет, то, стремясь избавиться от этих диктаторов, Европа столкнется с бóльшими трудностями, чем те, что были у нее когда она их принимала.
Руссо, такой здравомыслящий, вопреки тому, что о нем думают, очень хорошо сказал в своем «Общественном Договоре»: «Законодатель (он называет «законодателями» одиночек, призываемых время от времени, чтобы перекроить социальную и политическую материю; в другом месте он называет их «отцами наций») – во всех отношениях человек необыкновенный в Государстве. Если он должен быть таковым по своим дарованиям, то не в меньшей мере должен он быть таковым по своей роли… Эта роль учредителя Республики совершенно не входит в ее учреждения. Это – должность особая и высшая, не имеющая ничего общего с властью человеческой.
Для всех было бы лучше, если бы «отцы наций» умирали молодыми – хотя бы достаточно молодыми.
II. ВОЖДЯ НАДО ЗАСЛУЖИТЬ
Людям требуется вождь именно в тот момент, когда они чувствуют себя наиболее слабыми и растерянными: это досадное обстоятельство должно было бы заставить лучших из нас подумать о возможной гибельности такого поступка, когда один человек доверяется другому человеку. Ибо речь в данном случае часто идет об отречении от собственной воли. Утратив способность управлять собой, мы отрекаемся от этой мужской обязанности в пользу кого-то другого.
Но почему духовные способности другого превосходят ваши или мои? Разве он родился не в одно время с нами? Разве он не попал в те же плачевные условия, в каких пребываем мы? Почему он лучше нас, чувствующих себя так неуютно?
Великий человек – человек выдающихся умственных способностей или воли, – никогда не превосходит свою эпоху в духовном плане, он может быть лишь суммой духовных сил и слабостей своей эпохи.
Так говорит разум. Но тут речь не о разуме, а о вере. Человечество вечно колеблется между разумом и верой.
Конечно, в XIX веке обожествление сильных людей не подчиняло себе дух политической элиты, вдохновлявшейся конституционными идеями, т. е. идеями разумного равновесия необходимости сильной власти и свободы. Но всем ясно, что если дело обстояло так в буржуазной элите, которая стояла у руля или была близка к кормилу власти всюду, то у интеллектуалов и в массах все было иначе.
Массы всегда готовы довериться живым богам. Лишь более или менее аристократическая элита с подозрением относится к этим богам, которых видит слишком близко, чтобы в них поверить. Интеллектуалы оказываются женственными и истеричными столь же часто, как и массы. И мы видим, как на протяжении всего XIX века растет и становится все более исступленным романтическое восхваление сильных людей.
Романтики появились вместе с Наполеоном. Романтическое преклонение перед его фигурой сразило Шатобриана, Бенжамена Констана, Байрона, Гюго и Стендаля, которые внесли свою лепту в ее непомерное разрастание. Тоньше, глубже, осмотрительнее здесь, как и везде, оказался Виньи.
С новой силой это возобновилось в конце столетия, в эпоху символизма, которая сублимировала и заострила большинство романтических тем. И оргия напыщенности продлилась до наших дней. Ею страдали Баррес, Ницше и Суарес. Сегодня очевидно, что почти все умы в начале века были заражены бездумной и пылкой грезой о мистическом превосходстве одного над всеми. Лучшее доказательство тому то, что обожествление сильного человека реализовалось в наши дни в марксистском мире, я имею в виду Ленина. Марксистский мир, который числил себя твердым приверженцем рационализма, с легкостью поддался склонностям народной души.
Разумеется, марксисты высшего ранга вкладывают в свою братскую любовь к Ленину что-то человеческое и разумное, но восторг следовавших за ними толп был не таким взвешенным. Мне, во всяком случае, представляется несомненным то, что волну диктаторской мании в Европе спровоцировал пример Москвы. В этом, как и во многом другом, фашизм Рима или Берлина, Варшавы или Анкары кажется мне скорее следствием тенденции, идущей из Москвы, чем противодействием ей.