Но ведь без смены парадигмы телега мировой цивилизации вперед не катится… Так, может, грядущая парадигма именно в новом качестве отражения материальных феноменов? А если, допустим, извечная дилемма «физики ― лирики» вовсе и не дилемма? Вдруг эти «физики» и «лирики» отнюдь не антитезы, а неизбежно необходимые друг для друга стороны одной медали, которые порознь и существовать‑то не могут? Не в смысле того, как рядовая наивная душа воспринимает закат или извержение вулкана, а в смысле глобально–гносеологическом? Вот будет прикол, если так и окажется… Но пока нам слабо. Пока отдельно с наукой, отдельно с религией и отдельно с искусством разобраться не можем…
Фу–у… Старо это как мир, и все равно ― геморрой…
Ну, а если не умничать особо и сконцентрироваться на собственном антропогенном участии в жизни этого злополучного жаворонка, то многое упрощается. Это про то, что пусть даже упомянутая птица уже завтра погибнет от хищ–ника, это есть ее экологическое предназначение, ее доля в общем вкладе, ее судьба, если хочешь. Но не мое произвольное вторжение постороннего прохожего, вершителя судеб, царя природы и ушлого мичуринца… То же самое с жизнью паука или жука под ногами: можно наступить и прервать эту нить, а можно не наступить и оставить нити продолжение…
Сю–сю–сю, разлюли–малина… Любого музейного работника затошнит от подобных рассуждений, поверь мне. Назовут все это сентиментальными соплями. Зарудный, например, птиц долбил тысячами. И создал тем самым неоценимые коллекционные фонды. Но это ― не мое.
Кстати, и Зарудному было далеко до некоторых современных «коллекционеров», экспедиции которых, составленные гарными хлопчиками из дружественных славянских республик, коллектируют буквально все живое, попадающееся на глаза. И если Зарудный работал один и вдумчиво, четко зная, что и для чего он коллектирует, нынешние «музейные спецназы» гребут все, что видят, берут массовостью выборки. Отстреливают подряд всех мало–мальски примечательных птиц; всех доступных жуков и бабочек ― в морилки; всех амфибий и рептилий ― в сорокалитровые фляги с формалином. И все это ― за–ради расширения музейных фондов под лозунгом: «Успеем сохранить для науки все, что можно!» А то, что не все из собираемого нужно, и что отходов много, и что красно- книжные виды в сборах «по случайности» оказываются, так это неизбежные издержки производства… Дома разберемся… Ба–бах! ― выстрел; сильно разбило птицу? Ну что ж делать, вот ведь незадача, брось ее; ба–бах! ― еще раз; вот эта получше… И ведь все уверены при этом, что делают большое и важное дело…
А вдруг это всего лишь извивается внутри червячок тщеславного самолюбия, смердящий гнилостно: «Помру, а этикетка с моей фамилией останется в музейной коллекции…» Ведь все хотят быть как большие, хотят быть взаправду…
Кстати, чего уж там, при всем моем уважении к Зарудному, и с ним мне не все понятно. Ну не поддается моему разумению: наблюдает он турача, ухаживающего за самочкой, описывает его гусарское поведение, а в момент спаривания, когда этот турач оседлал самку, именно в момент трогательного птичьего экстаза, кладет их обоих одним выстрелом… Дрын зеленый! Это что? Вдруг непонятно откуда возникшая потребность патроны экономить? Или, может, за этим некая особая научная ценность кроется?
И ведь слабонервным Н. А. не был. В том смысле, что наблюдение спаривания животных у некоторых людей пробуждает или собственные неукротимые порывы, или неконтролируемое поведение, видимо связанное с невозможностью свой импульс мгновенно удовлетворить (Фрейд бы это наверняка по полочкам разложил).
Как однажды собрались мы с Гопой сплавать весной на байдарках, я в девятом классе был. Сели в электричку, выгрузились в каком‑то неизвестном мне месте, дотащили байдарки до речки недалеко от станции, разложились, собираем их под навесными качающимися мостиками, весело поскрипывающими, когда дачники спешат по ним с противоположного берега реки на станцию. Удивительные мостики.
Ждем какого‑то Гопиного знакомого, который должен к нам присоединиться. На следующей «кукушке» приезжает он; держался, помню, уверенно, острил браво. Тоже начал с нами байдарку собирать, а потом увидел в воде у берега спаривающихся лягушек. Май месяц, весна, из каждой травинки жизнь вот–вот попрет вовсю, все набирает обороты, лягушки, понятное дело, в авангарде весенних сил.
Так он сапоги болотные поднял, зашел поглубже, рукав засучил, вытащил лягушек со дна и стал с неожиданным для меня остервенением их расцеплять. А это непросто, так как самец самку сжимает, словно окаменев. Короче, не сумев их разъединить, он изо всех сил, с каким‑то рвотным хеканьем швырнул этих лягушек об воду, вдребезги разбив обеих, медленно поплывших порознь по течению кровавым месивом.
Я внутренне так озверел, что чуть башку ему не разбил веслом, сдержало лишь уважение к Гопе. За весь день ни слова ему не сказал, даже не смотрел на него.