– Врешь, барин, в правде!.. В ей одной, и ты, гнида, о сем вельми как знаешь. Эй, ты! – он, как тряпичную куклу, снова тряхнул Джессику, поставив впритык к ее щеке нож.– Мы ведь с твоим хахалем в одном доме росли. Токмо сия барчуковская щень опосля в люди блохой скакнула… в графья, твою мать… а я – в колодники на цепуру. И вся эта качеля по его изволу, да нашего кровного отца —вурдалака, чтоб ему на том свете на сохе поторчать! Так что спознай, сука, с каким кобелем тебя жизнь снюхала. Жаль, мизгирь, что я тебе животину допрежде не распорол и кровью твоей не умылся, но уж верь, больнёхонько жаждал попытать я тебя да помучить, чтоб понял ты… прочуял всю горь мою беспросветную и соль слез моей матери, что обозной шлюхой под солдатами сдохла.
Что? Тошно стало? Поджилки дрогнули?! – Митрофан с чавканьем оторвал ладонь, что зажимала пулевую рану на его бедре, и медленно вытер ее о груди Джессики. Агонизирующее безумие вспыхнуло в его глазах, которые сводили с ума своим мертвенным блеском, точно сырой мрамор, со лба сорвались частые капли пота.
Тяжелые руки заторели47
от напряжения, когда он, не спуская с капитана торжествующего взора, натуженно прохрипел:– А теперь прикинь, брат, как я сбивал железом мясо до костей на Сахале… Знаешь, что это такое, когда в твоих гниющих язвах копошатся черви?.. Ты, ты убил мою жизнь, невесту и мать… И тогда я и поклялся, задыхаясь от вони и смерти барака… Мечтаньице у меня зародилось одно… добраться до вашего корня. Жаль, что отец наш отдышался до сроку… А то б я и до его горла, хоть на четырех костях, но дополз… Ты же нынче… господином стал… За один стол не сядешь со мной… А помнишь ли ты, как Дарью мою силой сломал, как плюнул ей в душу, в мольбу и слезы ее… Помнишь, мизгирь? Но тебе всё то блажью виднелось, харкотиной на земле, знамо… как говорится, дворянский сын гуляньем сыт. Молчи! Даже поперек смотреть не моги! Это я, я – брат твой – там… с голодухи пух, а ты жировал, сволота. И жалобить меня не смей! Ты и так свой век на чужой беде прожил, жрал на серебре и чужих невест портил. Мне до твоих слез, как тому цыгану до сдохшей кобылы. И ты, девка, не обмирай телом! – Митрофан звонко хлопнул ее по обнаженному бедру и, заглядывая глумливо в глаза, пробасил: – Ты еще почуешь моего зверя между ног. Изголодалась, поди, одну траву жрать? А ты, подпесок, гляди и терпи, терпи ее правду! Должок платежом красен! Ноздря сбивок не дает!
По телу Андрея, под насквозь пропотевшим мундиром, прошел знобливый сквозняк, во рту пересохло. Он неотрывно смотрел на сияющее синью лезвие ножа длиной в семь дюймов, острое и заточенное, коим Матвей брился на корабле не хуже, чем цирюльной бритвой. Рукоять его была покрыта мелкой насечкой и витками жильной нити, впитывающей влагу. Даже если случится, что рука вспотеет, можно быть уверенным, что нож не выскользнет, не провернется. В решительную минуту опасности такой нож —незаменимая вещь.
Точно считывая мысли капитана, Митрофан сухо ухмыльнулся:
– Ты, поди ж, не знаешь, как я управляюсь с ним?.. —И, не дожидаясь ответа, обрубил: – Я родился с ножом в руке, так что…
– Да ты с кем лаешь, пес?! – жгучая, как соль в ране, ярость взмятежила и захлестнула душу Андрея.– На кого ты дерзнул руку поднять, висельник?! Не сметь!
Преображенский, теряя последние крупицы благоразумия и острастки, без оружия двинулся на Ноздрю. Слепота отчаянья и стучащая в висках молотом кровь исказили его лицо. «Раз уж смерть вскрыла свой лик, то что же ребенком прятать в ладонях свой!..»
Он не слышал боле угроз убийцы, хотя у него на глазах Митрофан выхватил из-за пояса пистолет. Страх вконец канул из его сердца вместе с последним мучительным вопросом: «Как быть?» Он шел на свою погибель, глядя глаза в глаза, но не думал о том, как ранит, что вот-вот его срежет свинец и от боли сорвется дыхание, а налившееся тяжестью тело рухнет к его же ногам… Он шел шаг за шагом, бряцая пустыми ножнами, крепкий духом и мыслью, что ежели Господь будет щедр на милость, то он, вскормленный примерами чести и долга русского офицерства, истекая кровью, сумеет узреть и ту свою жизнь, где нет места лжи и торгашеству с собственной совестью, где не продано страху достоинство, где честь дворянина омыта его кровью, но дамы честь не поругана… И ежели быть посему, и так угодно холодному Фатуму, то он падет с надеждой и верою, что наконец-то замкнулся и очертился последний круг его земных страданий.
Глава 10
– Ну, иди! Иди же сюда!.. Я жду! – сизые вены вздулись на красной шее Митрофана.– Я знал, что судьба сведет нас и ты сам придешь ко мне. Только не суетись, капитан, а не то во лбу у тебя появится третий глаз.