Митрофан сузил глаза в зловещие прорези. Громадная ладонь схватила Преображенского за стойку воротника, едва не задушив. Голос мести данных им клятв разрывал его на части.
В какой-то миг ужасные, полные крика и гнева картины каторги и смерти матери ослепили его, как вспышка молнии. Рваная судорога перекосила лицо. На глаза вдруг выступили неудержимые слезы ярости, почти ослепив его. Он не был в силах остановить скачущий пестрый кошмар, лопающийся в его голове.
Он вырезал в памяти растерзанную конвоем мать, исходящую кровью в забрызганной грязью дорог фуре… Вспомнил густой хохот фельдфебеля, довольно поправляющего свои большие и колючие, как проволочная щетка, усы, и его распаренных от водки и страсти солдат… Задранный подол крестьянской холщовой юбки матери, который оголял ее дрожащие раздвинутые бедра, и ее распухшие от слез и мучений стеклянные глаза. Они смотрели на него, но в них не было прежней жизни, не было в них и стыда или угрызений поруганной чести. В них, как в тусклом бутылочном стекле застыли лишь смерть и вечный безмолвный упрек закованному в железо сыну.
От этих метин в мозгу Митрофана вспенился и заклокотал какой-то магический котел. Месть с новой силой застучала барабаном в висках, на коих черными змеями вздулись вены. Отчетливо вспомнившийся звон кандалов показался ему скрежетом голодных челюстей, требующих новой крови, но животный, необъяснимый ужас перед словами капитана железными путами сковал его плоть; олютевшее сердце, превратившееся в камень, дало трещину.
Память скакнула рикошетом в прошлое, взвихряя студеную метель той сахалинской зимы…
Их бежало четверо – матерых, клейменых убийц. Овчина, Кайло, Федор-Поводырь и он, Ноздря, убивший в ночи прихваченной киркой двух часовых… Овчину загрызли волки, когда, подвернув на льду ручья ногу, он отстал от их стаи… Кайло в зыбучей пади сыскал могилу свою, а Федор все свои отмороженные легкие с кровищей выхаркал, прежде чем они добрались до Охотска. Сам он, в каторжном вретище съев свои сапоги, таки добрел до Охоты, где его подобрали, а затем с Геллем свели лихоимцы Мамона…
Внезапно Митрофан поднял глаза к небу, взгляд его накалился болезненной силой. Ему будто послышалось, что с ветром с реки долетел до него слабый шепот матери, коему вторил лепет Дарьи: «Не он… не он… не он…»
Митрофан на секунду ослабил свою хватку, в тревоге и беспокойстве склонив голову набок, точно прислушивался и пытался поймать обрывки неслышимых голосов.
– Поклянись матерью и Христом,– охлаждая свою лихорадку памяти, через молчание просипел он. Потусторонние голоса вновь, казалось, разговаривали с ним, тихо шепча свою правду сквозь шум реки и дыхание ветра.
– Клянусь,– багрово-фиолетовое лицо Андрея после того, как пальцы Митрофана ослабли, стало медленно принимать естественный цвет. Грудь его от удара пули горела огнем, в голове пульсировала боль, от которой хотелось кататься по траве и скулить, как раненая собака.
Сместившееся солнце, этот ненавистный жгучий глаз, выбивающий слезы, как нарочно слепил Андрея, но он, право, не замечал всего этого, пораженный жизненной стойкостью и звериной, решительно нечеловеческой природой сахалинца. Вся левая половина его обнаженного торса до парусиновых штанов жирно блестела от крови; две пули по меньшей мере сидели в нем, но он оставался всё тем же вепрем, который, казалось, не чувствовал ни обильной потери крови, ни боли, ни страха…
– Ну вот что… – растягивая слова, хищно поглядывая то на свою жертву, то на странную лиловую муть, затянувшую небо, разродился Митрофан.– Мне во… где твои сопли да байки, служивый. Гелль не той сучьей породы, чтоб на крови словом левшить. Я приполз с Сахалы за тобой, съев свои сапоги…
– Ну так рискни еще парой, чтобы вернуться и убедиться, что я прав. Ежли решил убить меня, не тяни, сволочь, но знай – это не ложь. Твой брат всё это сам рассказал мне!
– Нет! Не-е-ет! – дико взвыв, Митрофан закачался как блажной на паперти, неистово хлеща себя по лицу кулаком, в котором был зажат нож.
В следующий момент Андрей точно остекленел, узрев в узком его отраженье свое белое, как саван, лицо… Сталь запрокинулась над его головой, нацелившись выше кольчужных колец…
* * *
Красная слякоть забрызгала лицо капитана. Пуля пробила шею Митрофана и, выйдя спереди, раздрызгала в клочья кадык. Задыхаясь, Зубарев вцепился себе в горло левой рукой, правая в предсмертной агонии пробороздила по груди Преображенского, сдавив до хруста кости его запястья. Пальцы сахалинца были жесткие, как акулья кожа, и хватка их была под стать твердости.
Андрей отпнул сапогом навалившийся горой труп, тяжело поднялся. У дальних камней, где упала Джессика, американке помогал Тараканов, чуть поодаль, растирая шею, кряхтел Палыч, бордовые вдавлины ярко горели на шее старика.
Часть 3 Астория
Глава 1
Не хотелось, ваше благородие, грех на душу лишкой раз брать. Но бес в прыть – стрелять вторым не то что смеяться последним.– Тараканов перезарядил ружье, по-ястребиному остро оглядывая враждебный берег.