– А что? Доносить хочешь? Да где тебе доносить! Ты ведь сибиряк! А донесешь, так первому же голову снесут… – успокаивался князь.
– Доносить не пойду, а донесет, пожалуй, майор Петров.
– Ну, этот из наших… не донесет. Немало получал подарков, – неосторожно проговаривался Иван.
Таких-то откровенных речей и добивался Фролка. Ими он заручался, обеспечивал свое влияние и ставил опальное семейство в зависимое от себя положение. Чем более проговаривался князь, тем дерзче становился Фролка, тем яснее становились его наглые требования от «разрушенной невесты».
И теперь, в это утро, увидев уходившего из дома князя Ивана, Фролка, с утра полупьяный, поспешил отправиться к острожку, где на широкой скамейке у ворот увидел сладкий предмет своих пожеланий.
Катерине Алексеевне только что минуло двадцать два года, но раннее свободное обращение как с невестою развило ее уже женщиною. Она не отличалась ни бросающеюся красотою, ни симпатичностью, но развившийся стройный стан, видный даже и в грубой местной одежде, довольно правильные черты лица, снежный цвет кожи, сохранившейся и в суровом березовском климате, грациозность манер отличали ее от самых красивых березовских девушек.
– О чем, милочка, кралечка ты моя, задумалась? – говорил с полупьяною развязностью Фролка, подходя к княжне и стараясь осиплому голосу придать сладенькую нежность.
Катерина Алексеевна не заметила его прихода и не слыхала нежного приветствия. В своей любимой позе, прислонясь боком к стене и опрокинув голову, она бесцельно смотрела вперед, не замечая около себя никого и ничего. Она вся уходила в себя, как будто прислушивалась к иным голосам, звучавшим когда-то так нежно и льстиво в ее ребяческом ухе, как будто вглядываясь в иные картины, которыми праздное воображение рисовало ей давно минувшее величие. «Тогда я была глупа… не умела, не воспользовалась… О, если бы теперь, хотя день, один только день», – думала она.
Княжна не заметила, как Фрол Филиппович грузно опустился подле нее на скамейку.
– Красотка ты моя золотая, все-то ты одна тоскуешь, голубушка… – ласкал он, обнимая правою рукою стройный стан девушки.
– Отстань, Фролка! – резко оборвала очнувшаяся Катерина Алексеевна, освобождая свою руку и отклоняясь станом от грязных объятий.
– Нет, золото, не отстану… Поцелуй меня… обними покрепче… помилуй дружка полюбовно, – бормотал Фролка, обнимая все крепче девушку и наклонясь к ней своим тучным телом.
– Мерзец! – отчаянно крикнула княжна и с силою, которая является даже и у слабых людей в минуты отчаянной решимости, оттолкнула подьячего, рванулась и, не заметив, как разорвалось ее платье, за которое цеплялись руки Тишина, побежала в комнаты.
– О, о! Сударынька! Вот как! Небось благородная кровь туда же заговорила! Мерзец! Постой… мерзец даст вам себя знать. Придешь к нему сама и попросишь, да будет поздно… Надругаюсь вволю тогда… – шипел Фрол Тишин, вставая со скамейки и отправляясь домой. Дорогою он обдумывал планы овладеть девушкою против ее воли.
Девушка, вбежав в комнату, где были Наталья Борисовна с Анной, не говоря ни слова, порывисто села к столу и, облокотившись на него, обеими руками закрыла лицо. Она не плакала – не в натуре ее было разливаться слезами, но вся дрожала, грудь ее судорожно поднималась и опускалась. В ней отзывалась не оскорбленная скромность девушки, а гордость государыни-невесты. «До чего дошла, до чего дошла! Осмелиться – и кому же, подьячему!» – шептала она.
Наталья Борисовна с участием следила за молодою девушкою, догадываясь о том, что случилось, но не расспрашивая. Вообще странные отношения установились у Катерины Алексеевны к братьям, сестрам и невестке. Гордая, постоянно сосредоточенная в себе, княжна-государыня казалась какою-то чужою в семействе, стояла всегда особняком, почти не принимая никакого участия ни в ком и ни в чем. Младшие сестры, на три и на пять лет моложе старшей, всегда смотрели на нее с какою-то опаскою и никогда не решались сами заговорить с государынею-невестою, вымещая зато свою никем не стесняемую живость на доброй, ласковой Наталье Борисовне.
Часа через два воротился домой и князь Иван Алексеевич, к крайнему удивлению жены совершенно трезвым, в обществе офицера местного гарнизона поручика Овцына. По наружности Овцын казался молодым человеком лет около тридцати, не красавец, но и не урод, с лицом типично русским, расплывающимся в море безбрежного добродушия. Поручик Овцын бывал точно так же частым гостем Долгоруковых. Обоих, как Тишина, так и Овцына, тянуло туда одно и то же чувство, но в проявлениях совершенно противоположных. Насколько груба была животная страсть Фролки, настолько, наоборот, было идеально платоническое обожание поручика. Странные бывают явления природы! Овцын, сын отпущенника, а впоследствии кабацкого целовальника, выросший в среде развратных и порочных примеров, не замарался липнувшею к нему со всех сторон грязью, напротив, вдался в совершенно противоположное – в какое-то возвышенное миросозерцание.