С небольшим лет пятнадцать, как Шлиссельбург перешел от шведов к нам и из пограничной сторожевой крепости сделался стражем, только не от внешних врагов, а тюремным внутреннего распорядка1
. Да и действительно это назначение более подходило к ней. Толстые стены, недостаточно устойчивые для борьбы, оказывались совершенно достаточными для острожной службы, тюрьмою глядели узкие оконца с железными переплетами, из которых виднелся лоскуток пасмурного неба. Сырые конуры в стенах скорее были способны не поднять энергию, а подточить ее, стереть всякий мятежный, своевольный порыв.С Анны Иоанновны началась новая верная служба Шлиссельбурга. Сюда стали привозиться неспокойные мечтатели новых порядков, сюда же для окончательного суда была перевезена и семья Долгоруковых – за исключением Николая и Александра, бывших в Вологде, – и размещена отдельно по разным тайникам и казематам. Внизу, в сырой и темной каморке, в три аршина длиной и в два шириной, с полом ниже водного уровня, в стены которой бились озерные воды, содержался Иван Алексеевич, прикованный к стене и скованный ручными и ножными кандалами. При каждом его движении бряцали тяжелые кольца, но тихо, едва слышно, как тихи и едва заметны были движения арестанта. Иван Алексеевич был еще не труп и не скелет, но какое-то странное подобие человека. Темно-синие полосы под ввалившимися, неестественно блестящими глазами, вместе с глубокими впадинами щек, при обострившихся чертах, всклокоченные пряди волос придавали лицу выражение не страдания – оно уже притупилось, – а того крайнего нервного возбуждения, после которого уже нет возврата к жизни.
Иван Алексеевич сидел на связке грязной, вонючей соломы, опираясь спиною о стену, к которой привинчивался конец железной цепи. Опустив голову и беспомощно сложив иссохшие руки на коленях, он оставался по целым часам совершенно неподвижным. Да и мудрено было делать малейшие движения при вывихнутых руках и ногах. Тобольский заплечный мастер не потрудился даже оказать последней услуги: вправить вывороченные дыбою члены из связок.
Жизни не было в этих отторгнутых членах; вся деятельность сосредоточивалась только в двух жизненных узлах: сердце и голове. Но зато и работала же эта жизнь головы, этого всевидящего духа, отвлеченного от всего внешнего. В нем не было повесы и кутилы, женского сердцееда, счастливого любовника Трубецкой и стольких дам тогдашнего большого света, не было и того невольного поселенца сибирского, грязного и грубого, который топил в вине уязвленное самолюбие и память о счастливой буйной юности. С убийством тела умер животный и просветлел человек внутренний.
В другой камере того же каземата второго этажа, более просторной и более светлой, содержался князь Василий Лукич Долгоруков. И Василий Лукич изменился в этот последний месяц, после того, как ночью его, сонного старика, неожиданно схватили, заперли и подняли на дыбу. Его с проседью волосы совершенно посеребрились; всегда гладко выбритый подбородок покрылся щетиною; лицо осунулось и потеряло свежесть; тонко деликатные манеры, учтивство и умение обращаться в высших сферах потеряли обычную мягкость. Изменился Василий Лукич, но не потерял присутствия духа и крепко веровал на перемену фортуны.
«Наболтал что спьяну да с дурости племянничек Иван, – перебирал в уме своем старый дипломат, отыскивая причины новой невзгоды, – а больше ничего, никаких других новых резонов к гибели нашей фамилии существовать не может».
Сколько ни разбирал и не отыскивал новых резонов Василий Лукич, но не находил. История о духовной известна была государыне тогда еще, и даже от него самого, история о кондициях самодержавства – старая, забытая история. Правда, не прошло еще трех лет, как пострадал князь Дмитрий Михайлович Голицын, но та акция, как выражался князь Василий, с иными кондициями. Государыня всегда недолюбливала сурового старика, а к нему, Василию Лукичу, особливо благоволила.
«И что за ослепление такое было на меня, – чуть не вслух проговаривал старый князь, – к чему была эта наша затейка? Одно суетное мечтание…»
А между тем эти суетные мечтания и теперь накипали в голове без спроса и без ведома, рисовали доброе будущее, награды за перенесенные случайные беды, вместо первенствующей персоны в государстве. Но не исполнились мечтания и не удалось Долгоруковым стоять первыми персонами. В природе не повторяется одно и то же. Старый дипломат в снегах Сибири, где он воеводствовал, заморозил свою прозорливость; не понял он, что пошли новые порядки с немецкою пробою, в которых русским людям нет места.